Изменить стиль страницы

Остается старший сын — Станислав. Высокий, представительный, холостой, хорошо одевается, занимает видный пост в Варшаве. Такие нравятся женщинам. К тому же Станислав был в Советском Союзе, говорит по-русски, что может облегчить их общение. Пожалуй, Станислав!

Чем больше обдумывал и взвешивал Осиков все «за» и «против», тем несомненней становилось для него, что между Курбатовой и Станиславом Дембовским имеет место самая вульгарная интрижка.

Тяжелое чувство ревности травмировало душу Осикова. Все женщины такие! Ехала на могилу мужа-героя, прикидывалась святошей, сморкалась в платочек, и вот на тебе! Правда, еще ничего определенного между ними нет. Любовь их в самом зачаточном, так сказать, эмбриональном состоянии. Но зародыши растут быстро. Сегодня яйцо, завтра головастик, а там и взрослая жаба.

Что же делать? Запретить не запретишь! А что, если откровенно поговорить с Курбатовой, признаться ей в любви, может быть, даже сделать предложение? У него несомненные преимущества перед Станиславом Дембовским. Он советский гражданин, у него неплохое служебное положение, квартира в Москве, есть кое-какие сбережения на черный день. А что чужестранец? Все с ним шатко, ненадежно.

Правда, женитьба не такой шаг, чтобы решаться на него в пожарном порядке. Известно: поспешишь — людей насмешишь! И сам себя успокаивал: ничего! От предложения до бракосочетания — дистанция огромного размера. Главное сейчас — удержать Курбатову от сближения со Станиславом Дембовским. Там видно будет. В конце концов признание можно сделать в такой форме, чтобы был открыт путь к отступлению. Не давать никаких обещаний, говорить без свидетелей. В случае чего — можно и на попятную. Ей не семнадцать лет — переживет!

Выбрав однажды удобный момент, Осиков предложил:

— Отличнейшая погодка, Екатерина Михайловна. Давайте пройдемтесь. Да и поговорить с вами надо по одному важному для меня вопросу.

Екатерина Михайловна, как ни странно, догадалась, о чем пойдет речь. Ни в словах, ни в тоне Осикова не было ничего особенного, примечательного. Обычное приглашение. Все же Екатерина Михайловна подумала: не объяснение ли — не дай бог! — в любви. По взглядам Осикова, которые она ловила на себе, по его елейному тону, каким он с некоторых пор стал с ней разговаривать, догадывалась: нравится ему. Про себя улыбалась: вот чудак! Неужели и он рассчитывает на успех у женщин?

И не ошиблась. Видно, есть у женщин особое чутье на такие вещи!

Начал Осиков издалека. Пространно, со многими подробностями и отступлениями говорил о своем безрадостном детстве, которое провел в большой вечно голодной и вечно болеющей семье, где малограмотные и душевно грубые родители не очень пеклись о своем многочисленном потомстве. Говорил о своей суровой юности, о рабфаке, на котором учился, получая стипендию в сумме пятнадцати рублей ноль-ноль копеек в месяц, как однажды всю зиму проходил в осеннем плаще и кепке (при московских-то морозах!). Юность его совпала с первыми годами коллективизации и продовольственными затруднениями, и он питался в основном винегретом и бывшими тогда в употреблении и ныне совсем исчезнувшими селедками иваси. Не знал он тогда ни настоящей дружбы, ни нежных привязанностей.

Жил один, целиком отдавался работе. Потом война, эвакуация, жалкая каморка в Омске… Так прошли годы…

Осиков снова повторил уже известную Екатерине Михайловне историю своей неудачной женитьбы. Случайной, по недосмотру. К тому же отец жены оказался еще и уклонистом. Семейная жизнь не получилась.

Но теперь его одолевает одиночество, ему становится в тягость холостой, неустроенный быт. Все чаще и чаще его донимает бессонница. К тому же при его положении и его возрасте холостой образ жизни обращает на себя внимание окружающих, и особенно начальства, дает повод к разного рода догадкам и домыслам, порой оскорбительного свойства.

Упомянул Алексей Митрофанович и о той ночи, когда стало плохо с сердцем и некому было накапать в рюмку валокордина, вызвать «неотложку».

Все, что говорил Осиков, была чистая правда, и Екатерина Михайловна это чувствовала и верила ему.

Говорил Осиков и о том, что многие считают его сухарем и даже вредным человеком, не очень расположенным к людям. Что ж, для этого у них, видимо, есть основания. Может быть, его профессия кадровика наложила на него отпечаток осторожности, щепетильности или даже подозрительности: что есть, то есть.

Скромно и искренне Осиков признался, что, по всей вероятности, он немного сделал людям добра, не шел к ним с открытым сердцем, но зато за всю свою жизнь — она может поверить — не сделал никому зла, не сотворил ничего плохого и теперь прямо и открыто смотрит всем людям в глаза.

Тут Осиков солгал. Но солгал так правдоподобно, с дрожью в голосе и слезливым блеском в глазах, что Екатерина Михайловна поверила в его ложь.

Он стоял перед ней опустив голову, словно провинившийся и покаявшийся («повинную голову меч не сечет»), и во всем его облике было что-то жалкое, даже трогательное.

— Теперь вы знаете обо мне все, Екатерина Михайловна, — и вытер носовым платком порозовевшее и слегка повлажневшее блюдце лысины. — Поверьте, что я не хочу изображать себя лучше, благородней, чем есть в действительности. Хотя и трудно, но я попытался…

— Надо ли, Алексей Митрофанович! — взмолилась Курбатова.

— Прошу вас, выслушайте меня. Так вот я попытался рассказать о себе честно, откровенно и, если это вообще возможно, объективно. Прошу только об одном: не делайте поспешных выводов. Если я вам не очень противен, то я бы был счастлив, если бы вы стали моей женой.

Увидев попытку Курбатовой что-то сказать, Осиков перебил:

— Нет, нет, я не жду ответа сейчас, сию минуту. Я отлично понимаю, что мое неожиданное предложение застало вас врасплох. Но у вас есть время всесторонне его обдумать. Когда мы вернемся в Советский Союз и вы захотите, то у вас будет возможность узнать меня поближе. Ждать же я готов, сколько вы найдете нужным. Годы и житейские испытания и переживания приучили меня к терпению, — голос Осикова стал скорбным, с оттенком трагичности. — Я готов ждать. Главное, была бы надежда. Хотя бы самая маленькая.

Последние, довольно жалкие слова он сказал просто, без актерства и позы, без наигранных эмоций. Сказал по-человечески. Екатерина Михайловна, хотя и чувствовала к Осикову неприязнь, не могла не оценить этого.

Еще час, еще полчаса назад она с предубеждением относилась к Осикову, считала его чинушей, бюрократом, «осколком». Но сейчас Екатерина Михайловна задумалась. Не потому, что за пять или десять минут переменилось ее мнение об Осикове. По-прежнему он был для нее человеком чужим, несимпатичным. Не такой человек может дать ей счастье. Но надо быть справедливой. Не такой уж он плохой, как она думала раньше. Есть у него и положительные качества. Как прямо и откровенно говорил с нею! Не много найдется людей, способных говорить о себе такие вещи.

А если он и «осколок», то кто виноват? Может быть, тридцать седьмой год сделал его таким? Это его беда, а не вина. Может, под сухой, казенной внешностью есть у него хорошие человеческие черты, как под черствой корой дерева текут живые благодатные соки.

Было еще одно интимное обстоятельство. Когда женщине под сорок, когда она одинока, когда в ее душе остались неизрасходованными заложенные природой чувства любви, нежности, материнства, то предложение, подобное тому, что сделал Осиков, не может оставить женщину равнодушной.

Конечно, выходить замуж за Осикова она не собирается. Она не любит его. Не уважает. Но предложение все-таки есть предложение…

Ей вдруг захотелось — просто из женского любопытства — испытать Осикова, как испытывают металл на разрыв, узнать, до каких пор, до каких границ способен он дойти ради любви к ней. Может быть, она ошибается в нем. Может быть… В конце-то концов придет время, когда и ей надо будет накапать в рюмку валокордина или подать стакан воды. А кто подаст?

Как бы делясь с ним своими мыслями и сомнениями, сказала: