А теперь…
«Придется по возвращении сообщить об Очерете куда следует», — про себя решил Осиков. Но мало шансов, что на такой сигнал обратят внимание. Может быть, пожурят Очерета, да и только. Времена!
Все же (авось пригодится!) сделал соответствующую пометку в своей записной книжке.
Куда вы, уважаемый товарищ Осиков, сообщите? И что сообщите? То, что есть на свете дружба, рожденная в бою? Что есть на свете братство не по крови, а братство, кровью скрепленное? Что есть на земле поселок Ленино, речка Мерея, след от старого блиндажа, где жизнь была жизнью, а смерть — смертью, где смотрели в лицо человеку, а не в листок по учету кадров?
Отойдите в сторону, А. М. Осиков. От вас падает тень. На вас смотрят и улыбаются члены делегации. И Екатерина Михайловна Курбатова, и, конечно, веселые парни из Воркуты. Те самые, что о вас сказали: «Осколок!»
За буфетной стойкой на фоне бутылок с винными, призывно-красочными этикетками томилась в ожидании клиентов полнеющая блондинка с красивым, правда, несколько вульгарным лицом и живыми, игривыми (не от портвейна ли?) глазами, похожая на всех буфетчиц земного шара. Взглянув на Очерета и Дембовского, она сразу сообразила, что привело в буфет друзей. Без лишних слов наполнила коньяком два вместительных фужера, положила на тарелочку две конфетки:
— Пшэпрашам, паны!
Друзья подняли фужеры. Золотистая жидкость в хрустальном блеске излучала радость. Очерет улыбнулся.
— Ты чего? — спросил Станислав.
— Згодав, як мы пид Ленино собачью тушенку жрали. До речи був бы тоди цей коньячок.
— Он и сейчас не лишний.
— И то правда.
— За новую твою встречу с нашей польской землей.
— И не останню!
— А як же! — Станислав подмигнул Очерету: дескать, не забыл твое любимое выражение.
Улыбнулся и Очерет:
— Ну, поехали!
— Будь здоров!
— И ты будь здрав!
— Сто лет!
— Сто лят!
…Хорошо жить, когда есть прошлое. Хорошее прошлое!
Когда все, что было — до самой малейшей малости, — можно радостно вспомнить, снова все пережить, перечувствовать, ничего не стыдясь, ничего не скрывая ни от себя, ни от других.
Хорошо, когда снова можно пройти по всем, уже однажды пройденным дорогам, увидеть тобою оставленный след и не устыдиться его.
Хорошо встретить людей, уже виденных тобой, и по-дружески обнять их.
Хорошо, когда всем встречным можно прямо и ясно смотреть в глаза.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. Первая встреча
Как я люблю тебя, Польша!
Может быть, потому, что сам я родился и вырос на Украине, мне так дороги твои березовые — словно у нас на Волыни, — по колено в цветах и травах акварельные перелески, застенчивые криницы, живым серебром сверкающие в заповедных пущах, косые стрижи в светлом, как детство, небе.
Мне милы и пахучий дымок над далеким хуторком, спрятавшимся в зеленом омуте садов, и задумчивые вербы, опустившие до земли гибкие девичьи руки-ветви, и застывший на одной ноге невозмутимый аист, стерегущий твой покой.
Песни твоих дочерей воскрешают в памяти соловьиные вечерницы, на которых красуется молодое счастье чернобровых и кареглазых Оксан и Наталок.
Я люблю твою Вислу — сестру могучего Днепра, и близок сердцу древний Краков — родной брат моего Киева!
Радостной и горькой была первая встреча с тобой.
В белом пламени июля распростерлось над головой наполненное громами авиационных моторов и артиллерийской канонадой тревожное небо. Пыль слепила глаза, бедой чадили сожженные города и села, трупный смрад кляпом стоял в горле.
Шло лето сорок четвертого года.
…Наши войска рвались на запад. В скрежете и копоти проносились «тридцатьчетверки»; неотвратимые, как возмездие, громыхали самоходки; затаив под брезентом чехлов огненные смерчи, стремились вперед длиннотелые гвардейские «катюши». Потная, усталая, веселая пехота в кузовах грузовиков, истерзанных еще на смоленских и белорусских дорогах, пела осипшими голосами:
Наши войска рвались на запад.
Им навстречу из лесных чащоб, из погребов и ям, из щелей и подвалов выбегали женщины, молитвенно протягивая руки, ковыляли простоволосые, страшные в своем безутешном горе старухи, окружала голодная, замызганная пугливо-доверчивая детвора. С польским акцентом звучало священное русское слово:
— Товарищи!
У черного пепелища, где кирпичным верблюдом маячит горбатая печь, сняв капелюх, поник головой старик:
— Ниц нема! Фашистко герман знищил!
На каменных, веками источенных плитах холодного в своей готической непогрешимости костела, коленопреклоненная женщина в черном платье. Молится. Будто сама Польша благодарит своего распятого на кресте бога за спасение!
Белосток… Ломжа… Остроленка…
Вперед!
В самом конце минувшей войны довелось мне побывать на одной маленькой польской железнодорожной станции. Ничем не отличалась она от десятка других на магистралях: Гданьск — Краков, Познань — Варшава. На перроне нестерпимо сверкающие осколки оконных стекол — словно здесь солнце разбили вдребезги. Часы на столбе с вывороченными внутренностями и намертво пригвожденными к циферблату стрелками. Паровоз, уткнувшийся тупым носом в заросший свирепой крапивой кювет, чтобы только не видеть тощие ребра товарных вагонов, обглоданные жадным огнем…
Знакомая картина!
Не знал я тогда, что лет через десять на этой станции, в маленьком шахтерском городке, произойдут события, о которых речь ниже.
Теперь вокзала и не узнать. Толпится у билетных касс беспокойное племя пассажиров, казенный голос диктора возвещает по радио о прибытии и отправлении поездов, суетятся обвешанные чемоданами, саквояжами, сумками и свертками носильщики, лихо проносятся маневровые паровозы, завлекательно звенят в буфете стаканы и рюмки.
Зайдемте в буфет. На первый взгляд нет в нем ничего примечательного: накрытые дешевенькими бумажными скатертями столики, оцинкованная стойка, сверкающий медью кран, из которого с пеной вырывается струя светлого пива, за стеклом прилавка маленькие — на два укуса — бутерброды, да на полках обычные ряды бутылок с разноцветными, как цыганские лохмотья, ярлыками.
Варшавский поезд уже ушел, гданьский придет еще не скоро, и в буфете тихо, малолюдно. Два-три пассажира, томящиеся над карточками меню, меланхолический официант с подносом под мышкой, буфетчик за стойкой, традиционно щелкающий на счетах.
Собственно, из-за человека, находящегося за стойкой, и следует зайти в станционный буфет. Старое, во всех направлениях иссеченное морщинами лицо свидетельствует о жизни, прожитой отнюдь не безупречно. Синеватые губы значительно, как у кардинала, поджаты, длинный хрящеватый нос настолько тонок, что даже просвечивается. Голова яйцевидная, глянцевито-лысая, с радиолокаторами врозь торчащих бледных, мохом заросших ушей. Только глаза буфетчика, полузавешенные дряблыми пленками век, смотрят умно, зорко, молодо.
На железнодорожной станции буфетчик примелькался, к нему привыкли, как к газетному киоску или к доске с расписанием поездов.
Это и есть Леон Пшебыльский.
2. Пивная пена
Жизненный путь пана Пшебыльского представляет некоторый интерес, и о нем, пожалуй, следует сказать несколько слов.
Жили-были в старые довоенные времена в городишке братья Пшебыльские — Леон и Казимир. Служили в конторе местной шахты, принадлежавшей пану Войцеховскому, служили верой и правдой, за что и пользовались у хозяина если не уважением, то, во всяком случае, снисходительной благосклонностью. Хозяйское расположение давало возможность братьям разъезжать в парном фаэтоне, носить модные венские котелки, подстригать реденькие рыжеватые бороденки на парижский манер.