Прошло не очень много дней — и он стал членом партии. И странное дело, маленький членский билет, оказалось, имеет почти магическую силу. Словно теперь кроме автомата и гранат ему дали в руки оружие, с которым он стал во много раз сильней. Исчезло чувство одиночества, что так мучило его в том азиатском городке, да и в армии Андерса. Пусть ничего не изменилось на родине, ничего не известно о родных, пусть не видно конца войне. Он теперь не один. Рядом свои ребята с верными сердцами и такими же, как у него, мыслями. Рядом — товарищи.
Товарищи! Хорошее слово нашли русские!
В середине июля всю дивизию снова вывели на просторный плац перед штабом. Над головой было высокое русское небо, ветер колыхал полотнище знамени, музыка оркестра звучала величественно. В стороне тихо шумели сосны, и их шум напоминал шум старых, костюшковских дубов, оставшихся в немецком плену.
В суровой строгости, вместе со всеми товарищами, стоявшими в строю, повторял он слова присяги:
— Торжественно присягаю земле польской, залитой кровью, народу польскому, изнывающему под немецким ярмом, что не запятнаю имени поляка и верно буду служить родине…
Буду служить родине! Перед глазами — дымящиеся руины городов, устало бредущие женщины и дети, в кюветах разбухшие от жары трупы, поникшие мадонны на перекрестках разбитых дорог.
— …Присягаю земле польской и народу польскому честно выполнять все обязанности солдата в лагере, в походе, в бою, всегда и везде; строго хранить военную тайну, беспрекословно выполнять приказы командиров…
Скорей бы на фронт, в бой! Почти четыре года идет война. Он же еще не сделал ни одного выстрела по врагу. Но теперь-то уж скоро!
— …Присягаю на верность своему союзнику, Советскому Союзу, который дал мне в руки оружие для борьбы с общим врагом, присягаю на верность братской Красной Армии…
Вспомнил донецкую шахту, где рубал уголь вместе с русскими парнями, столовку с длинными рядами колченогих, изрезанными клеенками покрытых столиков, тоненькую подавальщицу Галю с темной родинкой у уха, ее улыбку, дымящийся украинский борщ и гарбузовую кашу с молоком, Галино заговорщицкое «Кому, ребята, добавки, только тихо!».
— …Клянусь быть преданным знамени моей дивизии и лозунгу отцов, на нем начертанному: «За вашу свободу и нашу!»
Пусть слышат русское небо и русское солнце, и русские сосны, и вся русская земля: за вашу свободу и нашу!
— …Клянусь земле польской и народу польскому до последней капли крови, до последнего вздоха бороться за освобождение родины, как подобает настоящему польскому солдату. Да поможет мне бог!
Да поможет мне бог!
Давно, с детских лет не обращался он к богу. Старые, вытянувшиеся к небу костелы казались музейными зданиями, а монахини в темных одеяниях с белыми хомутами воротников — персонажами из кинофильмов. Но сейчас он еще раз мысленно повторил заключительные слова присяги:
— Да поможет мне бог! Да поможет нам бог!
И подумал: «Он не помог нам, когда скрежещущие гусеницы гитлеровских танков давили и рвали живое тело Польши. Он не помог нам, когда гитлеровская пьяная солдатня на парапетах оскверненных костелов насиловала наших сестер и невест. Он не помог нам, когда враг распинал наш народ! Пусть же хоть теперь поможет нам! Если может…»
На фронт!
Этими словами теперь начинался и заканчивался каждый день. Они звучали в командах офицеров, в дружеских беседах солдат, были мечтой, смыслом жизни.
У каждого в Польше остались мать, отец, жена, дети… У каждого был только один путь домой: на запад, на фронт, в бой! Надо пройти через огонь, посмотреть в глаза смерти, если хочешь снова вступить на родной порог.
Теперь уж скоро! Узнали, что получен приказ Ставки Верховного Главнокомандования Советской Армии о включении их дивизии в состав войск Западного фронта. Радовались: будут сражаться ближе к родной земле!
На фронт!
3. Передовая
— На фронт!
Станислав вздрогнул. Показалось, что над ухом кто-то громко приказал:
— На фронт!
Машина неслась стремительно: стрелка спидометра перебралась за сто. Воеводский шофер Анджей любит быструю езду. Говорит: «Как на фронте!» А сам молодой, не воевал. По все спрашивает: «Как было на войне?»
Скоро Тересполь. Интересно, изменился ли Петр Очерет? Годы-то идут, идут. Где я в первый раз увидел Петра? Там, на Западном фронте, у неведомого дотоле русского поселка Ленино, навсегда вошедшего в новую историю Польши.
Русский солдат Петр Очерет стал его товарищем, другом, братом. Братом не по праву крови, которая течет в жилах, а по праву крови, которая вытекла из жил в совместном бою и, смешавшись, щедро напоила русскую, теперь родную землю.
Станислав снова закрыл глаза. Снова неугомонная память-труженица принялась за свою работу…
В конце августа на рассвете туманного пасмурного дня на станцию Дивово — ту самую, куда он прибыл три месяца назад, — подали железнодорожный состав. Батальоны начали погрузку.
Первого сентября, в день, когда исполнилась четвертая годовщина нападения гитлеровской Германии на Польшу, 1-я Польская дивизия имени Тадеуша Костюшко выехала на фронт. Случайное совпадение. Вряд ли выезд дивизии приурочивали бы к такой черной дате. Но Станиславу и в случайном совпадении почудился тайный смысл, доброе предзнаменование.
Четыре года назад Гитлер решил уничтожить Польшу, стереть с лица земли. Казалось, выполнил свой замысел, родившийся в воспаленном мозгу изувера и человеконенавистника. Разрушил польские города. Разорил польские села. Расстрелял польских мужчин. Угнал в рабство польских женщин и детей. Превратил Варшаву в мертвый город. Провозгласил: «Польши больше нет. Нет такого государства. Нет такого народа!»
Прошло четыре года.
И вот едет на фронт польская дивизия, вставшая живой из огня и пепла, как свидетельство бессмертия тысячелетней Польши!
На фронт!
Десяткам, сотням тысяч знакомый путь: Москва — Можайск — Вязьма… В дороге Станислав узнал, что дивизия будет действовать на смоленском направлении. Обрадовался. Западное направление казалось ему самым важным, направлением главного удара: Варшава — Берлин!
Поезд шел медленно. Навстречу неслись санитарные составы: тревожные кресты, белые халаты в окнах, тоскливый запах карболки.
По сторонам железнодорожной колеи снарядами, бомбами, саперными топорами и лопатами изувеченный лес, рыжие обгоревшие танки, наспех насыпанные могилы с фанерными дощечками, с уже вылинявшими от дождей и солнца надписями. Руины, руины. Можайск, Вязьма…
Война дважды прошла огнем и металлом по этой русской, все испытавшей земле. Но, израненная, кровоточащая, она стала Дембовскому близкой, словно породнилась в своем горе с такой же ограбленной, обожженной, изувеченной польской землей.
Темной ночью дивизия выгрузилась на маленькой разрушенной станции под Вязьмой. Обосновались в сосновом и березовом прифронтовом лесу. Сутки рыли землянки, налаживали фронтовой быт.
В темном, дождевыми тучами набухшем небе гудели невидимые самолеты. На западе, за лесом, всплескивали зарницы, порой слышался далекий утробный, из недр земли рвущийся гул.
Там — передовая!
Две недели, с десятого по двадцать второе сентября, обучались в условиях, максимально приближенных к боевым. Днем и ночью, в дождь и слякоть упорно отрабатывали все элементы наступательного боя пехоты, и особенно наступления за огневым валом артиллерии. Знали: придется идти по пятам у разрывов своих снарядов, не давать гитлеровцам опомниться после артиллерийской подготовки.
В ночь на двадцать третье сентября дивизия двинулась к передовой. Шли по ночам, скрытно, чтобы немецкая разведка не засекла подход польской дивизии.
Осенние ночи, замешанные на тьме и дожде. На небо ни звезды, ни обмылка-месяца. Развезло дорогу. Сразу видно: они не первые усердно месят здесь грязь. Чавкают сапоги, пронзительно пахнут от дождя, а может быть, и от обильного солдатского пота отсыревшие шинели. Порой стукнет котелок об автомат, выругается солдат, споткнувшись о корягу, да раздастся приглушенная команда: