— А война?
— Да, во время войны эти интересы совпали. Как иначе? Во время войны речь шла о самом существовании государства. Знаете, почему выиграл Сталин? Он — жертва. 22 июня на него напали. Но не на ровном же месте он сумел развернуться и так наподдать Гитлеру, что от того только обгорелый труп и остался. Но какой ценой! Боже, какой ценой!
Алексей Алексеевич снова прошелся по комнате, стараясь не наступать на круглые, плетеные из лоскутков половики. Снова встал у окна, стал смотреть в темноту незрячими глазами.
— Теперь на всю оставшуюся жизнь не покинет чувство вины.
— За что?
— За осанну одному из самых жестоких режимов в истории человечества, — он вдруг резко повернулся к Уланову. — Как мы могли! Как мы могли поверить сталинским эмиссарам! Там, в посольстве, как дружно мы аплодировали им! Это какой-то гипноз. Гипноз! А за нами пошли другие. И в этом тоже наша вина.
— Вот еще. Мне никогда не придет на ум кого-либо обвинять. Своя голова на плечах.
— Спасибо, — хмуро пробормотал Арсеньев. — Нет, он еще натворит бед, этот великий вождь и хозяин, он еще себя проявит. Вот и наш Панкрат оказался под колесом. Вы спрашиваете «за что?». А ни за что. Просто одним из первых попал на глаза. Многих из нас ждет та же участь.
— Нет, — согнулся на стуле и сжал кулаки Сергей Николаевич, — что-то все не так. Не то все. Вы ошибаетесь, — но говорил он как-то неуверенно, словно пытался убедить самого себя.
Алексей Алексеевич устал от разговора, этому человеку хоть кол на голове теши, он все равно будет прятаться за свое нежелание видеть вещи в реальном свете. Хорошо же ему промыли мозги брянские друзья и товарищи. Возникло вдруг неодолимое желание выпить хорошую рюмку водки, закусить соленым огурцом и лечь спать. Он ничего не ответил Сергею Николаевичу, прищурился, подошел к кровати, нагнулся и выдвинул стоявший там чемодан. Приподнял крышку и пошарил рукой.
— Есть! Хоть и не водка, но спиртное, — громко сказал он, тут же испуганно понизил голос и достал запечатанную бутылку рябиновой настойки. — Хотите выпить? Только закуски нет. Разве что краюшка хлеба найдется.
Он поднялся, зачем-то посмотрел бутылку на свет и стал отбивать сургуч с горлышка черенком найденного на столе перочинного ножа.
— Пробовал в одиночку пить. Не получается. Что ты тут будешь делать! И этого не дано. Ну не досада ли! — с этими словами он полез в шкафчик и нашел завернутую в вафельное полотенце четвертинку буханки серого хлеба. Там же отыскались две граненые рюмки на коротких ножках. Все тем же перочинным ножом, на кухню идти и будить хозяйку не хотелось, он нарезал хлеб и налил Сергею Николаевичу и себе ароматной рябиновки.
— За что будем пить? — спросил он.
— Наверное, за все хорошее.
— Ну, давайте за все хорошее.
Они выпили и стали жевать не очень свежий, но все еще вкусный хлеб. Арсеньев снова заговорил, доверительно нагнувшись к Сергею Николаевичу:
— Так вы считаете, что слухи о повальных арестах всего лишь досужий вымысел недругов советской власти?
— Алексей Алексеевич, оглянитесь вокруг. Все живут нормальной жизнью. Работают, смеются, разговаривают. Кто женится, кто разводится, все, как должно быть в жизни. Никто никого не боится, не ждет удара по голове. Нас окружают абсолютно нормальные люди. Панкрата могли посадить по какой-нибудь другой причине. Политика, эмиграция, это тут совершенно не при чем.
Алексей Алексеевич поднял бутылку и вопросительно посмотрел на собеседника. Тот одобрительно кивнул головой, и рюмки снова были наполнены.
— Блаженны верующие, — поднял свою рюмку Арсеньев, выпил, прищурил глаза, — фасад, фикцию вы принимаете за действительность. И потом, почему один Панкрат? Об Игоре Александровиче Кривошеине вы уже забыли? И почем вы знаете, кто из наших уже сидит, а кто дожидается своей очереди.
— Так что же, — взвился Сергей Николаевич, — сидеть и ждать, когда за тобой придут?
— Тише, — поморщился Арсеньев и шепотом, очень грустно сказал, — кто знает, может, сидеть и ждать. Я, например, признаюсь со всей откровенностью, даже свыкся с такой мыслишкой. И даже, знаете, иной раз хочется, чтобы уж скорее пришли. Странное чувство, не правда ли?
— Нет, это безумие какое-то. Не верю. Вот, что хотите, со мной делайте, не верю. Я не знаю, что произошло с Игорем Александровичем и Угримовым, но Панкрата могла довести до ручки его благоверная. Просто так его посадить не могли.
Арсеньев не стал спорить. Он вспомнил вдруг, как горячо он бил в ладоши на приеме у Богомолова в Советском посольстве в Париже, и стал противен самому себе. Интересно, Богомолов знал, чем кончится призыв ехать на Родину для нескольких тысяч людей? Знал, наверно. Алексей Алексеевич внезапно содрогнулся от скрутившей все его существо бессильной ненависти к заманившему в ловушку строю его самого и таких же, как он, простаков. Он-то ничего, он одинокий, пусть не старый, но находящийся в зените жизни мужчина. А эти люди? Милая Наталья Александровна, Ника? Что будет с ними?
Он помотал головой, чтобы стряхнуть дурные мысли. Не хотелось думать о страшном. И еще он знал, что не будет ему избавления от неясного чувства вины. Как ни крути, а он тоже участвовал в этом бесовском абсурде. И его, как других, подхватила волна послевоенного патриотизма. Но кто знал, кто мог подумать тогда, как бесславно, какой лицемерной подлостью все это кончится!
— Скажите, — спросил вдруг Сергей Николаевич, — если бы вас не выслали, вы бы поехали в Россию?
Алексей Алексеевич помедлил с ответом. Принялся разглядывать этикетку на бутылке рябиновки. Этот вопрос он не раз задавал самому себе. Ему предстояло ехать в Советский Союз с третьей группой, в сорок восьмом году. Но третья группа так и осталась во Франции. Он тоже остался бы. И как теперь рассудить: вольно или невольно?
— Не знаю, — с трудом вымолвил он вслух, — я не могу с полной уверенностью ответить на ваш вопрос. Вы вправе меня осудить.
— Да Господь с вами, Алексей Алексеевич! Кому придет в голову вас осуждать. Каждый принимал решение самостоятельно. Скажу честно. Я ни о чем не жалею. Ничего хорошего в Париже я не оставил. А главное, пусть дочь растет русским человеком.
— Да, дорогой мой друг, вам проще. Вы — другое дело. У вас семья, ремесло. Оно позволяет вам общаться с людьми. Вы никогда не будете в изоляции. Ника вырастет, станет вполне советским человеком, получит высшее образование, это вполне достижимо, и у нее неплохие задатки, — сам подумал: «Если все будет хорошо, если мы останемся на свободе. А если нет?» — но вслух ничего этого не сказал, вслух он сказал другое, — а еще, крути, не верти, всем нам предстоит странная двойная жизнь. Будем приспосабливаться, что остается делать.
После этих слов Сергей Николаевич спохватился, рассеянно посмотрел в окно, наполовину закрытое крахмальной занавеской сплошь в дырочках вышивки ришелье. Он даже заинтересовался искусным рукоделием, подошел, потрогал. После отпрянул от окна, сказал:
— Поздно уже.
На этом они расстались. Арсеньев вышел на освещенное одинокой лампочкой крыльцо проводить. Стоял, смотрел, как Уланов закрывает крючок калитки протянутой со стороны улицы рукой. Потом он ушел в сторону соседнего дома. Алексей Алексеевич стоял на крыльце. Он не видел, как за его спиной, в одном из окон мелькнула, как привидение, белая сорочка Ольги Петровны. Сказал бы кто, ему бы в досаду стало такое внимание к его особе. В мыслях своих он шел следом за Сергеем Николаевичем, входил в дом, где жила с ним чудесная женщина с серыми глазами. Эта печальная последняя любовь пришла к нему незваная, подкралась незаметно, и он теперь бесконечно жалел о своем приезде к Улановым. Ехал, сам не понимал, почему решил остановить своей выбор именно на их семье. Приехал — понял, и стал делать все возможное, чтобы никто ни о чем не догадался. Больше всего на свете он боялся неосторожным словом или взглядом смутить покой Натальи Александровны, оказаться в положении неудачника, навязывающего кому-то свои чувства. В ту ночь, глядя вслед Сергею Николаевичу, он дал себе зарок, как можно скорей уехать куда-нибудь в другой город, где ему не придется таиться и краснеть при встречах с нею, как семнадцатилетнему мальчику. Где он станет бережно лелеять последнюю любовь. Самое дорогое, что осталось ему на этом свете.