Изменить стиль страницы

К величайшему удивлению, Бориса Федоровича ждал достаточно теплый прием. Капитан предложил сесть и спросил о здоровье.

Борис Федорович сел на краешек венского стула, слегка расслабился и сдержано ответил:

— Спасибо, ничего. На здоровье не жалуюсь.

Он не солгал. Старая рана, вот удивительно, с некоторых пор перестала его беспокоить. Он ел отвратительную лагерную еду, и ничего. Сбылось пророчество хирурга Василия Осиповича: «На первых порах будет болеть, потом пройдет».

Следующий вопрос капитана ошарашил Бориса Федоровича. У него даже брови поползли вверх.

— Вы коммунист?

Борис Федорович опустил глаза, двинул желваками и через силу глухо выдавил из себя:

— Я исключен из партии.

— Это мы знаем. Но в душе ведь вы остались коммунистом, не так ли?

«На кой черт тебе моя душа?» — подумал Борис Федорович, криво усмехнулся и глянул в глаза капитана.

Капитан весело хмыкнул.

— Вы не ответили на мой вопрос. Да или нет?

— Да, — выдавил из себя Борис Федорович, и сам подивился тому, как трудно далось ему это «да». С чего бы вдруг?

— Очень хорошо, — прозвучало в ответ, — раз так, я призываю вас начать оказывать нам небольшую помощь. Подождите, — сделал он предупредительный жест, — не торопитесь с ответом. Подумайте. У вас сейчас неплохая работа. Со своей стороны мы постараемся сделать некоторые послабления в смысле условий жизни. Питание там, то да се. Ну, сами понимаете. Может случиться, поможем и срок скосить.

Борис Федорович похолодел. Они хотят сделать из него стукача, вертухая! Страх охватил его, парализовал волю. Мелкий подлый страх из области чего-то атавистического. Ведь если в их власти скосить срок, в их власти и увеличить его. Перевести на другую работу… Ему вдруг смертельно жалко стало расставаться с полюбившимися умными машинами, даже с мастером Калюжным и его привычкой мурлыкать себе под нос один и тот же мотивчик полузабытой довоенной песни.

Он ответил капитану так, словно не он говорил, а кто-то другой за него, глухим простуженным голосом.

— Я не смогу быть полезным вам.

Капитан сделал предупредительное лицо.

— Но я же не пояснил, что от вас требуется.

— Что тут понимать? Я… не смогу.

— Значит, не хотите сотрудничать с нами?

— Нет.

Капитан растянул в улыбке рот.

— Интересно узнать почему?

Борис Федорович чуть было не попал в расставленную ловушку. Ответить на прямо поставленный вопрос было необычайно трудно. Мысли сжались в поисках ответа, и вдруг он пришел сам собой.

— Видите ли, я по происхождению цыган.

— Цыган? — капитан искренне удивился, и в голосе его послышалось разочарование, — но в вашем деле написано «русский».

— Написано, да. Только это неправда. Еще в колонии, когда на рабфак поступал, переменили. Но я цыган. У нас не принято.

— Что не принято?

— Ну, вот, ваше предложение.

Капитан не стал больше с ним разговаривать.

— Ступай, коли так. Цыган.

«А интересно, — весело подумал Борис Федорович, уходя от опера, — неужели нашего брата и впрямь в стукачи не берут?»

Он стал ждать для себя перемен к худшему. Время шло, ничего не происходило.

Это случилось через месяц и восемь дней. Бориса Федоровича затребовали в административное здание. Подтянутый, в аккуратно пригнанной форме, широкоплечий лейтенант с откормленной харей не поднял глаз на вошедшего. Он разбирал на столе какие-то бумаги. Борис Федорович минут пять простоял у двери, мял за спиной в руке сдернутую с головы шапку.

Наконец, лейтенант удостоил Бориса Федоровича беглым взглядом, потянулся к отдельно лежащему листку, буркнул:

— Подойди.

Борис Федорович сделал два шага вперед.

— Писал письмо на имя товарища Сталина?

— Писал.

— Дело пересмотрено.

При этом лейтенант взял двумя короткими пальцами листок. Сердце Бориса Федоровича тревожно затрепетало под телогрейкой.

— В деле допущена ошибка. Наказание в виде лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях сроком на 10 лет заменяется новым, на 15 лет. Подпиши. В случае отказа десять суток карцера. Вот ручка. Здесь подпиши. Все. Можешь идти.

Расписавшись за получение нового срока, Борис Федорович повернулся и вышел из помещения. На дворе окончательно стемнело. Ряды одинаковых, приземистых бараков казались слепыми в лучах прожекторов. На какой-то миг привычная картина внезапно сдвинулась с места и поплыла перед глазами. Нет, не все в порядке было у него со здоровьем. Не все. Пусть не болит больше рана, но странные головокружения раз за разом, все чаще начали посещать его. Он зажмурился, постоял на месте. Возле административного здания царила приятная вечерняя темнота. Луч прожектора не доставал сюда, лишь светилось изнутри окно только что оставленного им кабинета.

Борис Федорович поднял голову к небу. Взор его привычно отыскал безымянную голубую звезду. Было совсем неинтересно знать, как она называется — Вега ли, Альтаир. Это была ЕГО звезда. Вот она взошла и стоит над дощатой стеной, отделяющей его от иного, вольного мира. Далекая, бесстрастная. Но Борис Федорович был благодарен звезде уже за сам факт ее существования. Ее-то отнять у него, пока жив, никак не могли. Он вздохнул и поплелся в переполненный смрадный барак.

Артемий Иванович выслушал печальную исповедь и посоветовал больше не дурить, не писать писем. Борис Федорович и без доброго совета все понял, «разул глаза», как постоянно советовал дед.

Все ясно. Эти сволочи над ним издевались и мстили за отказ сотрудничать. Письмо его никто никуда не отсылал. Они сами творят здесь суд и расправу, назначают новые сроки.

Удивительно, новый срок не особенно обеспокоил его. Что десять, что пятнадцать лет, все едино. На какой-то миг вещим цыганским чувством открылось ему: он все равно выйдет раньше! Как это произойдет, не важно, просто в один прекрасный день он снова станет свободным. Но это потом.

Мозг его жгло только что сделанное странное открытие. На верховную власть, на милость ее надеяться нечего. Здесь в зоне, царит беззаконие именно с разрешения верховной власти. Все эти опера, лейтенанты, начальники лагерей имеют право творить произвол. Им дозволено. И как он до сих пор не додумался до такой простой истины, самому непонятно было.

А еще через две недели Борис Федорович простился с Донбассом. В одну из темных, пасмурных осенних ночей его затолкали в переполненный вагон-зак и повезли по этапу неведомо куда, за Урал.

3

Зима сорок девятого года на Донбассе выдалась лютая.

В конце ноября злые степные ветры нагнали снеговые облака, засвистели в печных трубах, стараясь выдуть тепло из жилья. Обрушились на землю метели, укрыли стылую землю высоченными сугробами.

В декабре ветры стихли, тучи ушли, открылось пронзительно синее небо. Маленькое, нестерпимо яркое солнце стало посылать на землю не тепло, а невиданную стужу. Заплясала стужа бриллиантами на снегах.

Иногда по ночам на пустырь за бараками приходили из балки волк с волчицей. Тонко с переливами плакали, сидя на снегу под ледяными звездами.

В такие ночи Наталья Александровна плохо спала, часто просыпалась, неподвижно, чтобы не разбудить мужа лежала, уставясь в темноту, слушала волчий вой. Кружились в голове бессвязные мысли, волной набегали воспоминания. Она не давала себе воли, замыкала сознание от прошлого. Париж был отрезан, возврата к нему не было.

Возникало чувство, будто прошлая жизнь прожита не ею, а какой-то другой женщиной. Будто ей рассказали чужую историю, в чем-то грустную, в чем-то забавную, но стоит ли так уж сильно печалиться, если история чужая. Насущные заботы куда больше занимали ее, жизнь на Мельниково складывалась не простая.

Ближайшая начальная школа находилась в двух километрах от дома. Два километра туда и обратно по пустырю вдоль лагерного забора приходилось мерить Нике маленькими ножками. С трех соседствующих бараков, поставленных покоем по краям внутреннего общего двора с несколькими сарайчиками, со страшным, сколоченным из грубых досок и насквозь продуваемым отхожим местом, набиралась стайка ребятишек. Встречались в условленном месте и топали в школу, весело щебеча об очень важных ребячьих пустяках.