— Это произошло, вот… Буквально в начале месяца. На сессии Академии сельскохозяйственных наук. Одно из главнейших направлений в биологии, равно, как и ученые, работавшие в этой области, объявлены вне закона. Их открытия не соответствуют пролетарской доктрине. Представляете себе? Это же черт знает, что такое! Как будто наука может быть классовой! — повинуясь предостерегающему жесту Сергея Николаевича, он понизил тон. — Я получил телеграмму, — усмехнулся, — почти шифровку. Смысл — сиди тихо, не рыпайся. Вот и сижу. Тихо! Тссс! Живу в чудесном городе, на квартире у милой, весьма интеллигентной старушки, вожу экскурсии по роскошному Ботаническому саду. Все хорошо, прекрасная маркиза. И это все? И это все, к чему я стремился, принимая лично от Богомолова советский паспорт? Плюс ко всему прочему — я боюсь. Это мой удел теперь, всю оставшуюся жизнь — бояться. Не сочтите меня трусом, Сергей Николаевич, просто я не хочу снова оказаться за колючей проволокой. Я уже был. Испытал на собственной шкуре, что такое немецкий концентрационный лагерь. Думаю, советский мало чем от него отличается.
— Да нет, — поморщился Сергей Николаевич, — то совсем другое. То был Гитлер. А здесь? За что?
Арсеньев не ответил. Он понял, что говорить об этом с Сергеем Николаевичем бесполезно. Ему хотелось предостеречь, он в меру своих сил пытался доказать, что с ними, с репатриантами эта власть может сделать все, что угодно. Поодиночке арестовать, выслать, убрать, чтобы глаза не мозолили. С кем, не дай Бог, это случится, так остальные и знать не будут. Для того и рассеяли по всей стране. Он мог бы… «А, впрочем, — подумал он, — не надо. Об этом не надо».
Сергею Николаевичу показалось, будто Арсеньев знает что-то очень важное. Это может касаться и их семьи. Но он не спросил. Отдать себе отчета, почему не спросил, не мог. Стал, надавливая пальцем, собирать со стола оставшиеся крошки. Помолчал. Потом заговорил, не поднимая глаз.
— Зачем тогда они на весь мир устроили шумиху с нашим возвращением?
Арсеньев раскинул руки крестом.
— Не знаю. Видит Бог, не знаю. Шумиха эта, вы справедливо заметили, упала тогда на наши души, как благодатный дождь на высыхающее поле. Видите, я даже высоким слогом заговорил, — усмехнулся, вздернул голову.
Сергей Николаевич положил на стол руку, постучал кончиками пальцев.
— Послушайте, — сказал он, — мне понравилось ваше сравнение с картами. Впечатляет. Но мы ведь с вами знаем, тот строй, — он указал пальцем куда-то далеко на запад, — отнюдь не идеален. Уж кто — кто, а мы с вами хлебнули капитализма по горлышко. И что такое демократические свободы в насквозь бюрократической Франции, мы тоже знаем. Там плохо, здесь плохо. Что вы предлагаете взамен? Вы не первый человек, которому я задаю этот вопрос. Но вразумительного ответа мне пока так никто и не дал.
— Я уже ничего не собираюсь предлагать. Это вы, по старой младоросской привычке, снова пытаетесь делать предложения. В младороссах мы кричали «Глава! Глава!» и собирались на всякого рода совещания под лозунгом «Царь и Советы». И где же наш царь, и где наши Советы? Претенденты по-прежнему в эмиграции, а Советы, как оказалось на поверку, фикция.
Сергей Николаевич недоверчиво усмехнулся, собрал карты. Ему расхотелось продолжать разговор. Да и поздно было. Луна переместилась, и вскоре ушла за горы. Словно радуясь избавлению от нее, Млечный Путь обмахнул небосвод звездной пылью. Далекие светила стали весело перемигиваться. Арсеньев глубоко вздохнул. Сергей Николаевич сказал:
— Поздно уже. Завтра поговорим. Идемте спать.
10
Сергей Николаевич долго не мог уснуть. Лежал в тишине, в темноте, не шевелясь, закинув руки за голову. Разговор с Арсеньевым растревожил сердце. Будущее представилось неясным, зыбким. Странно, в Брянске, под влиянием Мордвинова, что ли, он такой неуверенности не испытывал.
Он лежал на спине, боясь пошевелиться и разбудить жену, пытался избавиться от душевной смуты. Он толком и разобраться не мог, откуда она, эта смута. Отчего так путаны и противоречивы были его доводы в споре с Арсеньевым.
Наконец сон пришел. Сомкнулись веки, дыхание стало глубоким, ровным. Сергею Николаевичу стало сниться, будто он находится на странном младоросском собрании. На черном, гранитном, с синей искрой, отполированном скользком полу, то ли мелом, то ли белой масляной краской очерчен широкий круг. Плечом к плечу, едва касаясь внешней стороны окружности вытянутыми носами необычной, с золотыми пряжками обуви, стоят по кругу его друзья. Здесь и Марк Осоргин, и Павлов, и Гауф, и Панкрат, и Славик Понаровский… Все здесь, и Алексей Алексеевич тоже. Он сам стоит вместе со всеми. Странны их одежды. Белые балахоны до колен с капюшонами. На груди каждого нашит алый, атласный равноконечный лапчатый крест.
Сергей Николаевич пытается сообразить: что же это, младороссы крестоносцами никак стали? Мысль неясная, сразу ускользает, общее тягостное молчание заканчивается.
На низких басах, угрюмо, хор мужских голосов начинает петь Интернационал. Сергей Николаевич поет вместе со всеми, и недоумевает. Как же так, Интернационал вовсе не младоросский гимн. И что это за нелепость — в крестовых балахонах каких-то тянуть со странным усердием главное большевистское песнопение. И откуда они так хорошо знают эти слова, эту музыку?
Стоит подумать — все исчезает. На месте очерченного круга вырастают стены. Он оказывается в замкнутом, плавно заворачивающем, узком коридоре. Если широко раскинуть руки, можно коснуться пальцами обеих стен.
В каменную кладку внешней стороны врезана неглубокая ниша. В нише стоит табуретка, и на этой табуретке сидит он сам.
Сбоку, на уровне головы, приделана полочка. На полке стоит стакан молока, накрытый тонким ломтем черного хлеба. Это его паек, его завтрак, обед и ужин.
В соседних нишах, Сергей Николаевич чувствует это, сидят точно такие же узники. Или не узники? Кто знает, в каком качестве они здесь пребывают. Но он никого не видит.
Он хочет уйти. Оказывается, его никто здесь не держит. Он встает, выходит, идет по кругу, и знает, что выход есть. Должен быть, иначе все его существование превратиться в полную бессмыслицу, если нет выхода. Он находит его. Но подход к нему завален сложенными друг на дружку в полном беспорядке новехонькими табуретками. Ножки торчат в разные стороны, разобрать этот завал нет никакой возможности. Сергей Николаевич поворачивает обратно и входит в свою нишу.
Он решает сделать подкоп, и начинает раздвигать руками тяжелую, вязкую землю. Работа неимоверно трудна, сердце заходится от нечеловеческих усилий, но вскоре ему удается вырыть нору. И вот он уже видит себя по другую сторону стены.
Он оказывается в странном, бессолнечном, неподвижном мире. От его ног уходит вниз пологий склон, поросший бурой иссохшей травой. На склоне редко стоят тонкие, очень странные деревья. Стволы их исковерканы, изогнуты под всевозможными углами. Листва неподвижная, жухлая, кажется жестяной в мертвенном тусклом свете. Сергею Николаевичу становится страшно, словно вот-вот этот жутковатый мир обернется мохнатой пылью, исчезнет. Он делает над собой усилие и просыпается.
В комнате еще спали. Сергей Николаевич потихоньку оделся и вышел во двор. Над горами неподвижно стояли редкие комочки золотых облаков. Природа потягивалась со сна. У порога кланялся хозяину Дымок, вертел хвостом так сильно, что от его взмахов делался ветер. Рядом, громко мурлыча, словно в горле его находился небольшой музыкальный ящичек, ходил кругами пестрый Титинечка.
Собачья радость дошла до кульминационного момента, Дымок не выдержал распиравших его эмоций, опрокинулся на спину и выставил теплое, пахнущее псиной пузо.
— Ну, ну, — сказал Сергей Николаевич, нагнулся и похлопал Дымка по животику, — не усердствуй, сейчас накормлю.
Он поднялся, вошел в дом, вынес кастрюлю с остатками вчерашнего супа, вылил в миску.
— Лопайте.
И стал смотреть, как котенок лакает жижу, а собака терпеливо ждет, чуть повизгивает, переступая передними лапами и подрагивая кожей на ляжках.