Изменить стиль страницы

— Это я уже слышал. В Гродно было плохо, вы жили в бараке, вас разбросали, разорвали связи.

— А связи эти, к вашему сведению, складывались десятилетиями.

— Но помилуйте, Наталья Александровна, — воздел руки Мордвинов, — опять двадцать пять! Вы что, не отдавали себе отчета, куда едете? Это неблагодарность, в конце концов, упрекать Советскую власть за то, что она о вас заботится.

— Ах, нет, — живо отозвалась Наталья Александровна, — упреков я не имею. Но душа моя противится этой опеке. Как же мне объяснить, чтобы вы поняли? — она щелкнула пальцами, — вот! Пусть уезжать и бросать квартиру безумие. Но я хочу почувствовать себя, наконец, полноценным человеком, а не опекаемой, пусть тысячу раз из лучших побуждений. Мне надоело ощущать себя недотепой, и… — она хотела добавить еще несколько слов, но почему-то умолкла, встретив внимательный взгляд Сергея Николаевича.

Ольга Кирилловна нечаянно уронила ложку. Ложка звонко стукнула о край блюдца. Ольга Кирилловна прикусила нижнюю губу, погрозила себе самой. Наталья Александровна после небольшой паузы неуверенно добавила:

— Я полноценность свою хочу ощутить.

Мордвинов удивленно поднял брови. Наталья Александровна заторопилась.

— Вам не понять, не пытайтесь. Мы всю жизнь были людьми второго сорта. Саль-з-этранже.

Ольга Кирилловна спросила:

— Что это значит?

— Это значит — грязный иностранец. Это значит — человек без подданства. Это значит — никто. Хочу избавиться, наконец, от этих ощущений.

— Вы разделяете эти воззрения? — Мордвинов всем корпусом повернулся к Сергею Николаевичу, — ему показалось, будто Наталья Александровна чего-то не договаривает, но это было мимолетное ощущение, и он не сумел его облечь в слова.

— М-м, в целом, да. Вначале я был категорически против этой затеи с отъездом, но постепенно пришел к тому же, — ответил Сергей Николаевич и ловко поймал комара, влетевшего в открытое окно, — не знаю почему, но ехать надо. Что-то у нас не складывается в Брянске, что-то не так. Неуютно как-то, словно на облучке сидим.

Тогда Константин Леонидович решил подойти с другого конца.

— Наталья Александровна, Сергей Николаевич, я сейчас скажу вещь, о которой в другой ситуации не стал бы говорить. И это не о вас лично. Вы оба прекрасные люди, вас обоих ценят на работе и все такое. Но эмиграция должна искупить вину перед Родиной.

— Вину? — удивилась Наталья Александровна, — в чем же наша вина? Нас увезли за границу детьми и не спрашивали, хотим мы этого или нет. В чем вина? В том, что я, не доучившись, в шестнадцать лет отправилась работать девочкой на побегушках? Или в том, что моя мать медленно сходила с ума и угасла в сорок девять лет? Или в том, что я, не имея выбора, работала беременная с анилиновыми красками и отравила в утробе собственного ребенка? Врачи не знают, почему ацетон. Зато я знаю.

Сергей Николаевич поморщился. Он не любил, когда Наталья Александровна начинала говорить об этом. Он считал ее теорию с красками выдумкой, ни на чем не основанной.

— Ну вот, — развел руками Мордвинов, вы все перевернули на себя.

— А моя судьба ничем не отличается от судьбы моих сверстников. Все мы — дети эмиграции.

— Константин Леонидович! — Мордвинов повернулся к Сергею Николаевичу. — А вам никогда не приходило в голову, что красные и белые, обе стороны в равной степени виновны друг перед другом? Подождите, не спорьте. Вот вы говорите о нас с Наташей, оговорку делаете, мол, не мы именно, а другие. Но я могу начать перечислять десятками имена прекрасных людей, точно таких же русских, и они может статься, лучше и умнее меня и Наташи. И они участвовали в белом движении, и сражались против красных. Знаете, есть такой роман у Булгакова «Белая Гвардия»…

— Не знаю, не читал. Булгаков — это ваш, эмигрантский писатель?

— Да нет же, ваш, советский, он никогда не был в эмиграции.

— Не знаю. Так что за роман?

— Прекрасный роман. Там о белых, естественно. О милых, совершенно нормальных людях. И если есть у Булгакова сволочные типы, так они везде есть, как там, — он показал большим пальцем за спину, — так и здесь.

Мордвинов секунду смотрел на Сергея Николаевича, вдруг запрокинул голову и громко захохотал. Сквозь смех, показывал на окно и кивал жене:

— Закрой! Ха-ха-ха. Оля, закрой, комары налетят.

Окно было закрыто, но Улановым показалось, что вовсе не из-за комаров, а по какой-то другой причине. Мордвинов же перестал смеяться и вполголоса проговорил:

— Милый вы мой человек, Сергей Николаевич, в советской литературе не пытайтесь искать симпатичных белых. А ваш, как вы сказали?

— Булгаков. Михаил Афанасьевич.

— Скорее всего, запрещен. У вас, часом, этой книжечки нет?

— Нет, к сожалению.

— К счастью. И забудьте вы о хороших белых. И о взаимной любви нигде и никогда не заикайтесь. Вы понимаете меня? Понимаете?

Что-то необычно настойчивое звучало в голосе Мордвинова. Дружеский совет, предупреждение. Он словно шуруп завинтил в сознание Сергея Николаевича этим своим повтором «понимаете? понимаете?».

Разговор заглох сам собой, неловкость образовалась, но тут же и рассеялась. В сенцах послышался топот, детский смех. Это пришли со двора девочки и привели Нику. Все сели за стол и стали пить чай.

8

В конце лета Сергей Николаевич получил двухнедельный отпуск и отправился на разведку в Одессу. Жаль было тратить на эту затею полученные отпускные, но он надеялся сэкономить на дешевом билете в общем вагоне. Ехать ему предстояло около полутора суток без сна, в толчее, в суматохе и шуме.

Кто не ездил в послевоенные годы в общих вагонах, тот, можно сказать, и не путешественник вовсе. Купе, плацкарт — это все ерунда. Сел в поезд, поспал на полочке, приехал, сошел с поезда и все тут. То ли дело общий вагон.

Места в общий вагон берутся с бою. Мало ли, что там у тебя в билете имеется пометка за номером пять или шесть на нижнюю или верхнюю полку. Кто смел, тот и сел. А народу в общий вагон набивается раза в два больше, чем положено.

Сергей Николаевич, человек безупречной вежливости, не только пропускал женщин всех возрастов, с детьми и без оных, он еще помогал им подниматься по крутым ступенькам. И таким образом, в вагон попал одним из последних. Место его оказалось занято. Он же сам и подсадил эту сварливую бабу с трехлетним золотушным мальчишкой. Пришлось лезть на самый верх, на третью полку, и там сидеть, согнувшись в три погибели под потолком, свесив ноги в пустоту, держась одной рукой за какой-то выступ возле окна, другой, прижимая к себе небольшой саквояж.

Бесприютные ноги беспокоили его больше всего. Поджать их под себя он не мог, рядом тоже кто-то сидел, а болтать конечностями перед лицом соседа со средней полки было неловко. Просидел так Сергей Николаевич минут сорок и стал спускаться вниз. По мере продвижения его в сторону пола усиливалась ругань пассажиров, сидящих ниже, но он, рассыпая извинения во все стороны, наконец, обрел вертикальное положение.

Он несколько раз перешагнул через чьи-то вещи, еще несколько раз произнес «прошу прощения». И вот тамбур. И тоже полно народу. Сергей Николаевич сумел пробраться ближе к распахнутой настежь двери. За ней танцевал, уплывал в обратную сторону лес, плотно стоящий вдоль железнодорожного полотна.

Он достал папиросы. Чья-то рука протянула ему горящую спичку, он прикурил, покивал головой «спасибо, спасибо» и с наслаждением затянулся.

Здесь, кто стоя, кто сидя на корточках, были одни мужики. Дым стоял коромыслом, но его, слава Богу, лихо выдувало ветром. Ну, и разговоры шли, естественно. Обычные дорожные разговоры на повышенных тонах, чтобы перекрыть грохот колес на стрелках.

Первый вопрос — кто — куда и кто — откуда. И хорошо ли там — «куда», и почему плохо там — «откуда». Сергей Николаевич, когда подошел его черед, не стал уточнять, откуда он есть, хотя по виду он отличался от остальных в своем парижском костюме и галстуке, но когда собеседники признали в нем маляра из Брянстройтреста, возник контакт. Один мужичок особенно суетился.