Меня бросило в жар, голос сел, я хрипло спросила:
— Что ты имеешь в виду?
— Да то и имею, — виновато посмотрел он.
Я поняла. Он намекал на мамину болезнь. Он осуждал ее. Он, мой брат, ставил мою несчастную мать на одну доску с какой-то скурвившейся Анечкой Смидович! Хотелось треснуть его по шее изо всех сил. Как в детстве. Он протянул руку через стол.
— Родная моя, я же не в укор. Это наша общая боль. Я же говорю — это жизнь наша такая…
— Никто не виноват.
Он вдруг вскочил, забегал вокруг стола, завертелся, как ужаленный.
— Да?! — он понизил голос до шепота, ткнул пальцем в комнаты, где отдыхали тетя и бабушка, — за каким чертом они потащили нас в эмиграцию? Кто их просил? Это же бред! Это издевательство над человеческим достоинством — эмиграция! А они знали, что так будет! И драпали, драпали! В Константинополь, в Болгарию, в Америку! Сюда! Старики, старухи, детвора. Ты, что, не помнишь старуху Рыжову? Кому она была нужна со своим салопом? Большевикам? Бред! Да ни один здравомыслящий человек не поверит, что можно вот так, ни с того ни с сего, идти и убивать старух и детей!
— А твой отец? Его же убили.
— Отец — это война. Он был военным, он был убит на войне.
— Ой, Петя, — сказала я, — вот ты какой, оказывается.
— А ты думала? — заглядывал он мне в лицо, — ты думала, Петя послушный покладистый мальчик? Петя вырастет и непременно, ну, прямо кровь из носу, станет инженером! Стал? Петя не может стать даже просто французом. Ты читала эту бумажку из комиссариата? Петя не может стать французом не потому, что он идиот или у него вместо головы — кочан капусты! У Пети недостает пяти килограммов веса, чтобы стать французом! Они что, всех взвешивают? Да пусть бы меня триста раз большевики повесили, чем это! В чем я, кстати, далеко не уверен, что повесили бы. Уж если большевики такие шалуны, то почему дьявольски цивилизованная Франция признает ИХ, а НАС заставляет взвешиваться перед вступлением в гражданство? Не-ет, здесь что-то не то, не так, привирают отцы эмиграции. Не про то поют! — он фыркнул носом, — «Замело тебя снегом, Россия»!
Я думала, он выдохся, но его несло.
— А пока поют, мы — дуреем. Вот через полчаса придут Саша и дядя Костя, и мы сядем играть в белот. До полного морального удовлетворения.
— Не играй.
— А что делать? Вешаться? Без посторонней помощи большевиков? Ты пойми, они своим безоглядным бегством из России загнали нас в угол! В тупик! Превратили в каких-то бродяг вселенских!
— Ой, господи, да что вы так галдите! — вошла в столовую тетя Ляля.
Мы стали делать воскресные пельмени.
А Оленьке моей становилось все хуже и хуже. Я часто навещала ее. Госпиталь, где она лежала, был не частный, городской, но и там был хороший уход и чистота. Она начала было поправляться, но вдруг стала слепнуть.
Среди ассистентов профессора, лечившего ее, был молодой доктор. Почему-то он уделял Оленьке больше внимания, чем остальным. Мы, было, подумали — влюбился. Позже я поняла. Не влюбился. Жалел. За молодость, за безнадежность, за безграничное терпение. После намеков и обиняков он открыл ей тайну начавшейся слепоты. Он задержался однажды после профессорского обхода, сделал вид, будто осматривает, наклонился.
— Сказанное мною, мадмуазель, должно остаться между нами. Стоит вам обмолвиться, и вся моя карьера полетит кувырком. Вы обещаете сохранить тайну?
Оленька обещала. Он наклонился еще ниже и зашептал:
— Немедленно, без скандала и шума, вы должны покинуть этот госпиталь. Попросите родных, пусть вас заберут. Над вами экспериментируют, проверяют действие нового лекарства. Но вы мне симпатичны, я не хочу, чтобы вы окончательно лишились зрения. Я открыл врачебную тайну, понимаете? Прошу об одном, не погубите меня.
Через день Оленьку забрали. Она лежала дома, а за окном сменилось лето на осень, потом наступила промозглая, с нескончаемыми дождями парижская зима.
В одно из моих посещений Оленька попросила:
— Наташа, сделай мне к весне красивую шляпу. Знаешь, из блестящей такой соломки. И чтобы были большие-большие поля, а кругом головки матовая лента. Я к весне поправлюсь, и буду носить эту шляпу.
Я сделала шляпу из золотистой соломки с черной муаровой лентой. Приподнявшись на подушках, не смея на себя, непричесанную и исхудалую, надеть такую красоту, она поворачивала шляпу, разглядывала со всех сторон, трогала пальчиком ленту.
— Как раз по моим мыслям. Просто чудо, Наташа, как ты правильно все угадала.
Я предложила устроить примерку. Взяла гребешок, стала причесывать ее, забрала волосы в узел. Оленька увлеклась игрой.
— Дай, дай еще попудриться и покрасить губы, а то никакого вида не будет.
Я дала ей пудреницу, помаду. Оленька внимательно разглядывала себя в зеркало. Не отводя глаз, поворачивала голову, смотрелась искоса. Потом осторожно надела шляпу. Чудо, как преобразилось ее тонкое личико. Теплая тень от полей скрыла желтизну на висках. Она сидела закрытая до груди клетчатым одеялом, в сорочке с кружевом по вороту, и над всем этим возвышалась царственная головка в нарядной соломенной шляпке.
— Скажи, Наташа, это очень приятно, когда тебя любят мужчины? — задала она совершенно неожиданный вопрос.
Я решила не соблазнять ее недоступными прелестями жизни. Пусть поправится, тогда все пойдет своим чередом.
— Если любят, как мой бывший муж, то, наверное, не очень.
— Ах, я не об этом, я не об отношениях в семье, — она опустила ресницы, — я про ТО… Ну, ты понимаешь. После бала, помнишь? Меня провожал один. Он предложил сходить с ним в отель, — Оленька сняла шляпу, передала ее мне и стала ваткой стирать губы, — я не пошла.
— И правильно сделала.
— Ах, я теперь жалею. Вдруг умру и никогда…
У меня застучало сердце. Я даже испугалась, как бы Оленька не услышала этот стук.
— Как это «умру»! Как это «умру»! Не смей думать! Ты поправишься. Встретится тебе хороший человек, ты полюбишь его, и все у вас будет прекрасно.
Она откинулась на подушки, смотрела внимательно, с надеждой.
— Иногда верю, что все будет, как ты говоришь. Иногда — нет. Я не боюсь, только очень жалко. Как вы тут будете без меня?.. Но, с другой стороны, скажи, Наташа, ведь тот доктор не стал бы зря рисковать, если бы это было ни к чему? Так ведь? Да?
Уходя, я спросила у Оленькиной мамы, провожавшей меня:
— Да что они говорят, доктора? Они хоть что-нибудь говорят?
У той покраснели веки, глаза налились слезами. Она закусила губу, махнула рукой и ничего не ответила.
Так проходила зима. В работе, в частых визитах к Оленьке, в тренировках у «Белых медведей». К весне мама нарушила обет, снова стала пить. У нас с Сашей был трудный март. Он промелькнул как одна сплошная черная ночь.
А потом потеплело, и у мамы прошла «полоса», Оленька стала чувствовать себя лучше, вернулась на работу. К Татьяне набежали клиентки заказывать вошедшие в моду матерчатые синие, зеленые, темно-красные шапочки с козырьком и обязательно белым бантиком над ним. Я подумала: «Да сколько можно? Надо жить». И сшила себе такую шапочку.
В просвет между облаками упал солнечный луч, брызнули по веточкам платанов мохнатые, салатного цвета листья, Париж стал просматриваться из края в край. Мне исполнилось девятнадцать лет.
На день рождения получила массу подарков. От мамы — красивую пудреницу, от тети Ляли — аметистовые сережки, от бабушки — золотую цепочку на крестик, от Марины — зимний пейзаж в рамке. Из старых ее запасов. А Татьяна Алексеевна, совершенно неожиданно, подарила очаровательного щенка-фокстерьера. У собачки был теплый животик, розовый язык и человеческие глаза. Я спросила, как ее назвать. Татьяна подумала и сказала:
— Назовите Марусей.
Я засомневалась.
— Вы считаете это неприличным? Общеизвестный бзик, будто нельзя давать животным человеческие имена. На бзики подобного рода надо уметь плевать. Хорошая собака во сто крат лучше иного человека.