Внизу, как бы в зрительном зале, стояли деревянные креслица, в них сидели уже попавшие в «рай». Все покатывались со смеху.
Среди множества всяких издевательств над человеческим достоинством были там проваливающиеся ступени, отдушины с теплым воздухом, направленным струей вверх. Хорошо, на мне была в тот день узкая юбка. А хитрая Татка наступила на отдушину, когда подача воздуха на миг прекратилась.
Рискуя сто раз сломать себе шеи, мы добрались, наконец, до «рая» и уселись в задних рядах отдыхать. Передние места были заняты исключительно мужчинами, большей частью почему-то пожилыми. Впрочем, я недолго ломала голову над этой странностью.
Тем временем в «рай» спускалась хорошенькая девушка в белом платье с широченной юбкой. Перед отдушиной поставленный помогать служитель, вместо того, чтобы подать руку девушке, нарочно толкнул ее на самую середину сетки.
Теплый воздух рванул вверх — белое платье взлетело мгновенно. Бедняжка с головой запуталась в парашюте подола, судорожно пыталась его сбить, а под юбкой… Боже ж ты мой, она оказалась абсолютно голой!
И вот тогда мужчины с первых рядов, все как один, вытянули шеи, загоготали, захлюпали от восторга.
Наконец девушку стащили с отдушины, платье опало, она в ужасе закрыла лицо руками. Тут подоспел второй служитель и увел ее в боковую дверцу.
Я вскочила. С Таткой сделалась истерика. Она кричала, топала ногами, тащила меня к выходу.
— Зачем, зачем вы нас сюда привели?! — поворачивала она к Боре отчаянное, заплаканное лицо.
Авдеев и Боря были смущены и растеряны, видимо, и в самом деле не знали, чем грозит путешествие в «рай». Мы ушли из луна-парка в растрепанных чувствах.
И все не оставляла мысль о той девушке на отдушине. Я страдала за нее, она преследовала меня со своей загубленной честью.
Не выдержала, рассказала этот случай Татьяне.
— Какая вы наивная, Наташа! — возмутилась Татьяна. — Взрослая женщина, а такой ерунды сообразить не смогли. Это у нее такая работа! Вы, что, думаете, эти старые кобели зря там сидят? Они за тем туда и приходят. А девица ваша получает деньги. И выкиньте вы все это из головы — у меня для вас приятная новость.
Новость и вправду оказалась приятная. Татьяна взяла мне помощницу. Мастерская процветала, заказов было много, мы вдвоем не справлялись.
Я захлопотала, бросилась устраивать для будущей напарницы, Оленьки Протасовой, место.
Она оказалась дочерью давней приятельницы Татьяниной тетки, мы подружились сразу, хотя надежной помощницы из нее не получилось. Но не было в том Оленькиной вины. Она много и тяжело болела.
В детстве Оленька перенесла корь, а родители проглядели осложнение, осложнение перешло в хроническую болезнь почек. В Париже Протасовы жили скудно, в семье было еще двое детей. И вот Сандра переговорила с племянницей, и Татьяна взяла Оленьку под крыло, а я приобрела подругу. Татьяна-то была на десять лет старше, при всей ее доброжелательности сойтись накоротке мы не могли, а с Оленькой были на равных.
Она оказалась спокойной, мудрой, несмотря на свои девятнадцать лет. Как мать снисходительно и любовно смотрит на ребенка, так Оленька поглядывала не только на меня, но и на нашу самоуверенную хозяйку.
— Ах, Наташа, — вздыхала Оленька, наслушавшись моих рассказов о семейных неурядицах, — все это очень грустно, но жизнь-то не кончена.
Мне становилось совестно при взгляде на ее истонченные руки, миловидное обескровленное личико с прилипшими к влажным вискам темно-русыми завитками.
Оленька страшно огорчилась, узнав, что я скрываю от мамы незадавшуюся жизнь с Борей.
— Ах, ты не понимаешь, не понимаешь… Это ужасно, ужасно! Зачем ты таишься от мамы? Ты обязательно должна пойти к ней и рассказать правду.
И ведь заставила. Я набралась мужества и пришла к маме. Это был тяжелый, но необходимый разговор. Мама не упрекала, у нее даже в мыслях не было говорить «Ага, мы тебя предупреждали!». С присущей ей прямотой обвинила меня в гордыне и ханжестве. Я запротестовала:
— Нет, я же еще и виновата!
Мама в досаде хлопнула себя по коленям:
— Она спорить со мной будет! Да ты должна была прийти ко мне год назад! Разве нет? Разве не гордыня оставила тебя наедине с этим невежественным человеком? И это от него, когда он устроил за тобой унизительную слежку, ты не можешь уйти? Извини, это сплошное ханжество. «Мне плохо, я страдаю, но совесть моя чиста». Не чиста совесть, не чиста! Тебя временами, как ты говоришь, трясет от ненависти, но ты же временами спишь с ним. Прости за грубость.
Высекла меня мамочка. И ведь правда, правда. В последнее время Боря что-то почувствовал, присмирел, ласки его стали нежней, настойчивей. В какие-то минуты ему удавалось меня обмануть — я отдавала привычное к его любви тело, а очнувшись, стыдилась себя самой.
Мы с мамой долго плакали, обнявшись. Спустя некоторое время, уже свободная и легкая, я пересказывала хронику незадавшейся семейной жизни, а мама печально смотрела мимо меня неподвижным взглядом.
Так весной тридцать второго года я ушла от Бориса Тверского. Не было никакого смысла тянуть дальше. Я не успела взять ничего, даже собственных вещей. Я вернулась к маме и Саше. Он тоже не упрекал, спросил только:
— Как же ты собираешься жить дальше?
При моей хорошей работе можно было нанять неподалеку от них квартиру, но Саше такой вариант не понравился. В первый раз он повел себя так, словно был не отчим мне, а родной отец.
— Не годится это, Наташа, жить одиноко молоденькой женщине. Да и Борис Валерьянович от тебя так просто не отстанет.
Он предложил снять другую, более просторную квартиру в том же доме, с раздельными комнатами, чтобы никто никого не стеснял. Он занялся этим делом, и вскоре мы переехали на другой этаж. Квартира оказалась удачной, моя комната просторной и светлой, да вот беда, обставить ее было совершенно нечем. Тогда Саша повез меня на Порт де Клиянкур, на блошиный рынок.
На этой громадной парижской барахолке можно было купить все. Старое, новое, дорогое, дешевое. Там было множество живописных еврейских лавочек, и у одного такого еврея мы увидали ковер в горчичных тонах.
— Нравится? — спросил Саша.
Я кивнула, не веря, что эта прекрасная вещь, почти новая, может перейти в мою собственность. Саша подошел ближе, погладил ворс, спросил цену.
— Дорого, — поморщился он и назвал свою.
Еврей помотал головой, пейсы его закачались. И они принялись яростно торговаться, размахивать руками и кричать друг на друга. И хотя здесь это никого не удивило, и кругом точно так же торговались и кричали, стало неловко. Я потянула Сашу за рукав.
— Пойдем, неудобно. Бог с ним, с ковром.
— Ой, ой, ой! — закричал на октаву выше еврей, — оказывается, вы русские! Вы стоите и морочите мне голову и не признаетесь, что русские! Этот прекрасный ковер я уступаю вам за вашу цену. Я тоже из России, я тоже почти русский!
И пока мальчик с глазами мадонны скатывал ковер, они с Сашей били друг друга по плечам, смеялись и согласно кивали головами.
Рядом, прямо на разостланных одеялах, торговали, чем попало. Среди всякой рухляди я нашла сердоликовую свинку и смешную собачку зеленого стекла. Я упросила Сашу купить. Он купил, посмеиваясь, заглянул мне в лицо:
— В детство, никак, впала, матушка?
Все в тот день радовало меня и трогало до слез. Помимо ковра и зеленой собачки мы купили тахту и два стула.
И вот снова, в который раз, я устраиваюсь на новом месте. Я вернулась домой. Мама и отчим помогают мне. Свадебную фату я бы теперь не стала вешать на окно, да от нее так и так не осталось и помина. На занавеску мы с мамой решили раскроить и разрезать залежавшийся у нее без дела отрез светло-серого репса. Это была чудесная материя, богатая, шелковистая. Давно, в прошлой жизни, из него была сделана подкладка на занавесе в мамином театре. Когда театр прогорел, занавес сняли, разложили на пустой сцене, спороли подкладку, разрезали на куски и роздали всем на память. Мама долго не доставала свой отрез, он лежал и лежал, и вот пригодился. Снова начал служить. Мы повесили гардины, мама отошла, полюбовалась и сказала: