— Вот, — избегая смотреть на нас, развязно сказал Мещеряк, — еду воевать с большевиками. Что тебе, Вася, привезти из России?
— А привези ты мне горсть русской земли, — сказал со значением Вася.
Сережа опомнился и без лишних разговоров выставил Мещеряка за дверь. На другой день тот с Лурмель съехал.
Побывал в нашем доме еще один русский, надевший немецкую форму. Любашин муж. То не было о нем ни слуху ни духу много лет, а тут расчувствовался, явился перед отъездом в Россию прощаться с дочками. Любаша его на порог не пустила. Встала в дверях, бледная, решительная, и стояла, пока тот не ушел. Назад он не вернулся, погиб в России.
А Мещеряк вернулся. И привез Васе Шершневу горсть русской земли в мешочке. Вася взял землю, поблагодарил, потом схватил Мещеряка за шиворот и спустил кубарем с лестницы.
Не жаловала русская эмиграция коллаборационистов. Презирали, при встрече не подавали руки, над Жеребковским заведением издевались. Был такой Владимир Жеребков, провозгласивший себя русским фюрером. Нет, не пошла за немцами эмиграция, хоть те и рассчитывали на это. Ведь по логике вещей нам полагалось сотрудничать с ними, с песней на устах идти мстить большевикам за все. Но то большевики, а то — Россия. Черт с ними, с большевиками, была бы жива Россия. Так думали многие. Большинство. Почти все.
У Беля я проработала до восьми месяцев и выдохлась.
День, когда я благополучно утрясла все вопросы с работой, завершился воздушной тревогой. Взревели сирены, послышались взрывы. Обычно в нашем квартале было тихо, мы никуда не прятались, а тут стало страшно. Уж очень завывало кругом и грохотало. Но в убежище никто не пошел. Весь дом собрался на втором этаже, теснились возле окон. Яркие вспышки виднелись в стороне Бианкура, где жили тетя Ляля, Татка и бабушка, где жил дядя Костя с женой, сыном и Мариной.
Грохот усиливался, дребезжало плохо вставленное окно. Потом все стихло, только виднелось далекое зарево, краснел, наливался мрачным багрянцем ночной небосвод.
Видя, как я волнуюсь, матушка решила позвонить тете Ляле на квартиру. Но все попытки оказались тщетными. Телефонистка сказала, что линии на той стороне не отвечают. Ехать сейчас было невозможно. Мы провели бессонную ночь в отупляющем бездействии.
Наутро поехали. Метро довезло нас только до Порт Сен Клу, дальше в сторону Булонь-Бианкура движения не было.
Выходим наружу, идем пешком. На пропускных пунктах наряды полиции. Подходим к полицейским, просим пропустить.
— Нельзя! — рявкают в ответ и отворачиваются.
Тогда в ответ начинаю орать я. Нервы, что ли, сдали?
— Как это нельзя? Как это нельзя? У меня там мать, бабушка, сестры! А вот я у вас на посту рожу сейчас! Что вы тогда будете делать?
Один из фликов мотает головой, такая перспектива его не устраивает.
— Ладно, уж. Проходите. Быстро.
Проходим. До нашего дома еще далеко, а на улицах пока все в порядке. Только нет ни автомобилей, ни прохожих. Как во времена Великого Исхода.
Это началось дальше. Опущенные гофрированные жалюзи на витринах вздуты, как огромные животы, тротуары усеяны битым стеклом. Переливаются, сверкают на солнце осколки. Но разрушений нет. Пока нет. Хряп, хряп — хрустит под ногами.
Сворачиваем на нашу улицу. Она бесконечна. А вот и первые разрушения. Снаряд угодил в наш любимый кинотеатр. Останавливаюсь, смотрю на развороченные кресла, зияющее вместо крыши небо и целехонький, совершенно неуместный среди битого кирпича и дыма, экран.
Идем дальше. Вдруг Сережа забегает вперед и становится у меня на дороге. Я тянусь поверх его плеча, но ничего не вижу. Вернее, вижу издали верхушки платанов, что растут в пассаже между теткиным и маминым домом. Но одного не могу понять. Раньше их не было видно, а теперь видно. Мамин дом высокий, семиэтажный, платаны никогда из-за него не выглядывали, да еще так, чтобы до половины. Не могли же они вырасти за неделю. Но сознание уже сработало, уже дошло. Это разрушен мамин дом!
— Мама! — кричу я. — Мама! — и рвусь из Сережиных рук.
У него зрачки — точки. Он ни слова не может вымолвить. Тащит меня к скамейке на бульваре, усаживает силком, но я сопротивляюсь, рвусь неизвестно куда.
— Наташа! Наташа! — трясет он меня, чтобы я опомнилась. — Что ты? Что ты? Мамы там нет! Мама давно умерла.
И пелена минутного сумасшествия отступает. Да, мама умерла. Полтора года назад мы тихо схоронили ее на кладбище в Бианкуре, и когда шли обратно по главной аллее мимо мраморных ангелов и пышно цветущих хризантем, я подняла голову и посмотрела на окно нашей бывшей квартиры в отеле «Гортензия». Показалось, будто за стеклом кто-то стоит. Там и вправду кто-то стоял. Окно открылось, чья-то рука встряхнула над улицей белую салфетку. Обозначилось светлое пятно лица. Но это была другая женщина.
Сережин голос заставил меня очнуться.
— Ты можешь идти дальше?
Я поднялась. Мы пришли к дому и увидели груды развалин. Одну половину дома будто срезало, и лестница висела сама по себе. Стояли машины с красными крестами, среди руин копошились люди, кого-то несли на носилках. Я хотела спросить — кого? Но Сережа быстро провел меня в пассаж. Там, целехонький, стоял теткин дом. Только стекла из всех окон повылетали.
Лифт не работал. Мы поднялись и нашли всех живыми и здоровыми. В самом начале тревоги они успели спуститься в убежище и просидели там до утра.
Так англичане разбомбили заводы Рено, полным ходом работавшие на немцев. Так они испортили им какой-то праздник. Но заводы со всех сторон были окружены жилыми домами. Многие из них были разрушены, погибло много людей. А я во второй раз пережила мамину смерть.
11
Выход найден. — «Кролики». — Иду рожать. — Прощание с Милей
Подобрав подол рясы, чтобы не оступиться на лестнице, матушка спускалась вниз. Сердитая, с поджатыми губами. Мы с Сережей поднимались навстречу, на третий этаж. На середине пролета матушка остановилась, обернулась к стоящим наверху с виноватыми лицами отцу Дмитрию, Юре и Софочке.
— Это нехорошо. Это неправильно. Это… нельзя так!
Расстроенный Юра прижимал руки к груди:
— Но, мама, что мы можем сделать?
— Вы умные — думайте. На то голова.
И побежала дальше с ворчанием: «Что мы можем сделать?» На нас она даже не глянула. Мы поднялись, Сережа спросил, что происходит. Юра безнадежно махнул рукой, Софочка заплакала.
— Ах, вы не знаете… Это такой ужас! Этих несчастных людей начали вывозить в Германию. Грузят в товарные вагоны, как скот, и везут. Господи, за что нам, евреям, такая мука!
Софочка была православная еврейка.
Отец Дмитрий молчал, уставившись в пол. Сердито поглядывая на нас, заговорил Юра.
— Мама считает себя всесильной. Хочет помешать немцам. Но какие у нас возможности? Что мы можем сделать?
— Что можно — делаем, — перебил отец Дмитрий.
Мы с Сережей знали, что матушка и отец Дмитрий помогали переправлять людей в свободную зону.
— Бедные, бедные люди, — понурая, печальная, приговаривала, ни к кому не обращаясь, Софочка, — вот уж поистине — гонимые, — и пошла вниз следом за убежавшей матушкой.
— Софья Вениаминовна, — спросил Сережа, — а вас не тревожат?
— Так я же крещеная.
Юра и отец Дмитрий переглянулись. Строгий и сосредоточенный, отец Дмитрий тоже начал спускаться, а Юра смотрел ему вслед. Он даже забыл откинуть падавшую на лоб прядь светло-русых волос. И вдруг сорвался с места, побежал догонять, прыгая через две ступеньки.
— Осторожно, Юра! — страдальчески вскричала Софочка и засеменила следом.
Мы поднялись и наткнулись на Данилу Ермолаевича. Он стоял у двери в комнату Юры. Смотрел неодобрительно, хмуро. Неодобрение относилось к только что произошедшей сцене.
— Ох, — крутил крупной головой Данила, — и сами впутаются и мальчишку впутают. Евреев спасать… Да кто спорит — надо спасать! Но не с нашими же силенками!