— Там видно будет, — ответил Сережа и еще раз легонько толкнул меня, — пошли.
Мы вышли из бистро на солнечную улицу. В нашем распоряжении оставалось два дня. Дальше арест за демонстративный отказ от работы. Кажется, мне полагалось нервничать. Удивительное дело, я была совершенно спокойна. Мимо нас шли французы с испуганными глазами. Париж уже знал. И снова догнала и пропала мысль: им-то что? Немцы же напали на нас.
И на Лурмель уже знали. Во дворе, у входа в церковь, стояла молчаливая толпа. Все свои, русские. Сережа отправился прямиком домой, я вошла в церковь. Здесь было не повернуться. Многие плакали. Я не увидела ни одного торжествующего лица. Отец Дмитрий читал из Соборного послания Святого Апостола Павла: «Испытание нашей веры производит терпение, терпение же должно иметь совершенное действие, чтобы вы были совершенны во всей полноте, без всякого недостатка. Если же у кого из вас не достанет мудрости, да попросит у бога, дающего всем просто и без упреков, — и дастся ему. Но да просит с верою, ни мало не сомневаясь, потому что сомневающийся подобен морской волне, ветром поднимаемой и развеваемой. Да не думает такой человек получить что-нибудь от господа. Человек с двоящимися мыслями не тверд в путях своих».
Незнакомая женщина с тонким увядшим лицом жадно ловила каждое слово, согласно кивала. Губы ее шевелились, повторяя: «Не тверд в путях своих».
Я продвинулась вперед и зажгла купленную у входа свечу. Поставила ее, тонкую, с взошедшим и ярко разгоревшимся огоньком, перед ликом Серафима Саровского, ничего не прося у святого. Просто зажгла и поставила. И стала пробираться к выходу, стараясь никого не обеспокоить. Вослед гремело: «Блажен человек, который переносит искушение, потому что, быв испытан, он получит венец жизни, который обещал господь любящим его».
Как точно, как правильно он выбрал слова для проповеди, отец Дмитрий, как чутко все ловили сокрытый смысл, присутствуя на этой необычайно торжественной службе.
Я снова очутилась во дворе. Сережа стоял на ступеньках черного хода, озирался, и, увидев меня, замахал рукой. Когда я приблизилась, он сказал, что с нами хочет поговорить матушка.
Мать Мария сидела в канцелярии одна-одинешенька, пригорюнясь. Незавершенный отчет митрополиту Евлогию о произведенных затратах в пользу нуждающихся лежал перед нею. Мы встретились взглядом, она покивала и предложила сесть.
— Ну, что, Сергей Николаевич? — сложила руки на столе поверх бумаг, скрестила пальцы.
— Мы никуда не едем, — коротко ответил он, быстро глянул на нее и опустил голову.
— Да это-то понятно, — спокойно ответила матушка, — а дальше что?
Тогда Сережа стал говорить о принятом решении уйти из дома и прятаться где-нибудь с помощью друзей. Она хмурилась, досадливо поводила плечом и все поправляла лежащий перед нею лист бумаги.
— Нет, — сказала, наконец, — нет, нет и нет, Сергей Николаевич. Это никуда не годится. Это опасно. И сами пропадете, и товарищей подведете. Найдут, арестуют, получится страшно глупо. Я хочу предложить вам другое. Насколько мне известно, вы — хороший повар, а моя дилетантская стряпня уже всем в доме приелась. Как арендатор я имею право принять вас на работу.
— У вас будут большие неприятности, — перебил Сережа, — как раз права принимать меня на работу вы и не имеете.
— С этим как-нибудь разберемся, — легонько повела она пальцами, — я никого и спрашивать не стану. Возьму вас, и все. Мои материальные возможности вы знаете, я предлагаю вам бесплатное жилье, стол и очень маленькую плату.
— Ох, о чем вы говорите! — запротестовала я, обрадованная перспективой никуда не уходить.
Не хотела я никуда уходить! Матушка посмотрела с иронией.
— Наташа, условия надо обговаривать заранее. Сидите-ка вы смирно и молчите, — отделалась она от меня и уже одного Сережу спросила, — вам подходит такое предложение?
— Да. Безусловно. Но…
— Вот — «но». Вы должны получить официальную отсрочку. Понимаете? Официальную. Хотя бы на некоторое время. А там подумаем, как выкручиваться дальше.
Самое страшное, у Сережи на руках не осталось никаких документов. Хорошо, мои бумаги не успели сдать, и скромная моя персона еще не была зарегистрирована у немцев.
В этот момент в канцелярию вошла Ольга Романовна. Деловитая, озабоченная. Небрежно бросила на полку в шкафу сумочку, поправила воротник блузки. Матушка ужасно обрадовалась ее появлению. Ольга Романовна знала о начавшейся войне, знала и то, чего не знали мы. О заявлении Молотова. Мы в молчании выслушали его пересказ. Точно, как та женщина в церкви, матушка кивала каждому слову. Потом опустила голову на ладонь, потерла висок и лоб.
— Верно. Все верно. Но как будет трудно. Непередаваемо трудно.
Помолчала, снова скрестила пальцы и заставила нас вернуться к прерванному разговору. Она пересказала все вкратце Ольге Романовне. Та слушала внимательно, всматривалась в Сережино лицо, изучала.
— Вы сможете получить освобождение только по болезни, — сказала, подумав.
— Но я абсолютно здоров! — фыркнул Сережа.
— Нет, у вас больное сердце! — воскликнула матушка, и глаза ее разгорелись.
— Сердце? — изумился Сережа, — да я не знаю, с какой оно у меня стороны!
— Ничего, — обнадежила Ольга Романовна, — когда-нибудь узнаете. Наташа, — повернулась она ко мне, — вы должны пойти и сделать заявление о болезни мужа.
— Кому?
— Немцам. Тем, которые ведают вашей отправкой.
— А когда идти?
— Прямо сейчас. Завтра это будет нарочито. Они могут сопоставить, заподозрить. А сегодня вы еще можете ничего не знать о войне. Если спросят, так и говорите: ничего не знаю.
Я поднялась.
— А потом? — засомневался Сережа.
— А потом будет потом. Ступайте, Наташа.
Еще раз в этот день я вышла из дома, прошла через растерянный, возбужденный город. Странно, на улицах было очень мало немцев. То, бывало, они на каждом шагу попадались, а в этот день, 22 июня, как пропали. Или мне так повезло — не видеть их постылых, самодовольных, словно запертых на тяжелый замок физиономий. Я даже заволновалась по поводу конторы: вдруг закрыто?
Она была открыта, меня встретили весьма сочувственно. Приняли, научили, как правильно написать заявление. А я морду такую жалобную скорчила, слезу подпустила. Артистка!
Странное дело, перед французами я вечно боялась оказаться в положении униженной, ущемленной. Когда приходилось сталкиваться с мэриями, префектурами, да и просто в любой обстановке, держалась независимо и гордо, не думая о последствиях. Перед этими, неплохо говорящими по-французски немцами, ничего не стоило изображать из себя этакую сиротку Хасю, пускать слезу, благодарить за проявленное сочувствие. Я пришла их дурить, и дурила без всякого зазрения совести.
Но не такими уж круглыми дураками оказались и они. Заявление принять приняли, но велели не позднее завтрашнего дня предъявить медицинское свидетельство, и желательно не от французского, а от немецкого доктора. А вот после освидетельствования, сказали они, можно будет обратиться в кранкен-кассу и получить временное пособие.
«Оп-ля!» — сказал бы Марк Осоргин. Но я не подала виду и деловито убралась восвояси.
— А как вы думали? — насмешливо подняла брови Ольга Романовна. — Что же они, по-вашему, маленькие дети?
Она пообещала зайти вечером и сказать, как действовать дальше. Но для этого ей надо было пойти куда-то проконсультироваться.
Весь оставшийся день я нервничала, а Сереже было не до того. Матушка велела ему с ходу приниматься за дело, сдала кухню, и он уже там хозяйничал. Удивительно, как она умела залечивать недуги ближних, нагружая ответственностью за какое-либо дело. Сама-то она никогда не сидела без работы, вечно была окружена людьми. Я думаю, если бы не мать Мария, в доме царило бы безысходное уныние. Старушки причитали, не умолкая: «Ах, несчастная Россия! Ах, некому ее спасать!»