Она пошла на эти голоса, не зная зачем, не чувствуя холодной влаги, струившейся по одежде и телу, и вдруг страшная догадка пронзила ее всю, и, чтоб не упасть тут же, она схватилась за подпорку для виноградных лоз.
«Прости меня, но сам повелитель пожелал… Я слабый и больной человек…» — закружились слова отца… И эти важные гости из Кок-сарая. И беготня слуг в доме… Суетливость деда, ушедшего куда-то в такую непогоду…
В памяти ее всплыло лицо Абдул-Азиза, бледное, бескровное, с трясущимся от слабости и вожделения подбородком!
«Бежать! Сейчас же!.. Кинуться в Зеравшан! Повеситься!.. Только не гарем! Только не сидеть, не ждать… Этот дом проклят, проклят!»
И под ледяными струями дождя Хуршида-бану побежала к себе.
Скорее, скорее!
17
…Али Кушчи поднялся с циновки: надо было походить, немного размять отекшие ноги. Дважды обошел он узкую, будто клетка, темницу; ослабелые, исхудавшие ноги едва держали его, и приходилось останавливаться, сгибаться, чтобы растереть их; но стоило наклонить голову, как начинала она кружиться, и Али Кушчи в изнеможении приваливался спиной или боком к спасительной стене.
Он закрыл глаза, и словно в насмешку тотчас пригрезилась картина: мавляна Мухиддин среди своих домашних, в тепле, закутывается поплотнее в соболью шубу, тянет ступни к огню сандала — от этой картины собственные ноги заныли еще сильнее, нестерпимая, тупо ноющая боль загнала его вновь на циновку. Но сидеть на ней все равно что сидеть на льду. «Сырой и холодный пол погубит мне ноги», — подумалось узнику. Но ведь не простоишь день и ночь напролет стоймя…
Склониться перед шах-заде, пасть ниц, указать дорогу к Драконовой пещере — и тут же тебе избавление от этой мрачной, похожей на могилу темницы, тут же очутился бы и ты в светлой и теплой комнате, и ноги твои, протянутые к очагу, покрытые шелковым одеялом, покоились бы на решетке сандала, нежились бы в тепле, источаемом угольями. Тогда и трактат свой излюбленный, про светила, про их движение… в тепле, в уюте закончил бы… Ведь сказал же Мирза Абдул-Латиф, что сделает тебя историком при дворе.
Появятся новые книги, уже о «великих милостях» Мирзы Абдул-Латифа, книги, тобою написанные, книги, которые принесут тебе то, чего у тебя никогда не было, — богатство. А слава… будет слава, пойдет о тебе слава… только другая!
Али Кушчи мотнул головой, будто гонимый этими мыслями, быстро, отчаянно зашагал по темнице.
— Сундук золота будет стоять у тебя в углу, — саркастически произнес он вслух и подумал: «О аллах, да что это со мной?.. Избавь от наваждения, поддержи меня, продли терпение мое».
Он снова помотал головой. Собрав всю волю, переключился мыслями на трактат… На чем он остановился в прошлый раз? А, на затмениях… Бывают затмения планет. Луны. Солнца… Полные и частичные — «кусуфи кулли, кусуфи джузъи». Затмение происходит из-за взаимосвязи движений земли и луны относительно Солнца. Это ясно как день… Кому ясно? Ему? Ученым мужам? Улемы содрогаются от одного только слова «движение».
Али Кушчи припомнил: споры о движении звезд, о чем он сейчас думал, желая найти своим выводам строгую математическую форму, шли еще при жизни досточтимых учителей Кази-заде Руми и Гиясиддина Джамшида. Тогда еще не было обсерватории устода, и потому о расположении и времени перемещения светил можно было говорить лишь приблизительно. За двадцать лет устод — истинно достойный рая! — создал весьма полную таблицу движения небесных тел, их верхних и нижних стояний. Вот если бы таблицы эти были сейчас здесь, под рукой, он легче обошелся бы тогда без пера и бумаги!
Драконова пещера предстала пред мысленным взором ученого. И заветный сундук, где покоятся до поры до времени (о творец, до какого времени? до какой поры?) сорок шесть таблиц, обозначающих местоположение тысячи двадцати двух звезд в небесном пространстве по временам года. Как любил устод рассматривать эти таблицы, просто рассматривать — не только работать с ними. Нанесенные золотой краской на бумагу звезды казались живыми, будто сошедшими с настоящего темно-синего небесного свода на этот, нарисованный столь искусно.
Али Кушчи попытался вспомнить таблицы, точно воспроизвести их вид в уме — это оказалось свыше сил. Зато припомнилась сразу же стычка шестилетней давности, происшедшая между повелителем-устодом и шейхом Низамиддином Хомушем, может, потому припомнилась, что, странное дело, слова шейха точь-в-точь совпадали с теми, что услышал он недавно из уст шах-заде.
Была тогда пятница — джума, — день самых больших, самых торжественных молений за неделю. Улугбек и его свита, в которой был и Али Кушчи, торопились, завершив охоту, в соборную мечеть. Но, увы, опоздали, как ни торопились. У ворот мечети султана встретил шейх-уль-ислам Бурханиддин, провел их во двор: проповедь уже была прочитана, но для молитвы время еще оставалось. Они быстро совершили омовение, приступили к молитве, но тут во дворе раздался какой-то шум. Властный голос воззвал несколько раз: «Эй, правоверные!»
Али Кушчи был ближе к двери, чем остальные из свиты устода. И как ни старался сосредоточиться на молитвенных словах, то, что происходило рядом, во дворе, все больше отвлекало его от богоугодного дела. А во дворе властный голос, все больше распаляясь, обличал, гремел, призывал кары небесные на… кого?., да на него, в частности, на Али Кушчи, потому, как гремел голос, много, много развелось в столице лжемудрых ученых мужей, предерзостно покусившихся на сокрытые от человека тайны неба — царства творца, и не только себя совративших с пути истинного, но совращающих и других правоверных мусульман.
Все это слышал, конечно, и Улугбек. Закончив молитву, он порывисто встал с колен. Бледное лицо его, гневно и плотно сжатые губы промелькнули мимо Али Кушчи, который поспешил за ним из мечети. Они увидели стоящего на открытом в глубине двора айване шейха Низамиддина Хомуша, а перед ним толпу улемов в белых покрывалах и в белых чалмах; пред ними-то шейх и витийствовал, красивый, статный, в то время более стройный, чем ныне, в одной руке неизменные четки, в другой все та же, что и ныне, любимая трость. Увидев повелителя, шейх не дрогнул, напротив, гневного красноречия его будто прибавилось, он красиво взмахивал тростью, красиво играл глазами, а когда Улугбек приблизился, воскликнул:
— Да будет сам повелитель наш свидетелем истинности моих слов!
Устод взошел на айван, остановился поодаль от говорившего.
— Не понял ваших слов о кощунстве ученых мужей, шейх.
— А разве не великое кощунство, о заблудший раб аллаха, считать, будто земля, сотворенная всевышним ровной и плоской, есть шар?
Устод еще крепче сжал губы. Помолчав, молвил:
— Простите, светлейший, но истину эту задолго до нас… пятьсот лет назад доказал мудрейший Абу Рейхан Мухаммад ибн Ахмад аль-Бируни.
— Сей Мухаммад, надеюсь, не пророк Мухаммад, и потому его слово…
— Он не посланник бога, но разумом своим славен во всем мире!
— Но он не пророк и не сын пророка, продолжаю утверждать я!.. А кто надоумил ученых мужей, кто, если не дьявол, внушил им сравнения царства всевышнего — неба — с океаном, а свечей аллаха — звезд — с рыбами в том океане?
Улугбек нетерпеливо перебил шейха:
— Нет, не дьявол толкнул моего шагирда Али Кушчи на такое сравнение. Он собственным умом дошел до этого сравнения. А что в нем кажется вам страшного?
— Вот видите, вот видите. — Шейх оставил насмешливый вопрос Улугбека без ответа. — Венценосец мусульман и его шагирды… — воззвал он снова к улемам, стоявшим пред спорящими со склоненными главами и бородами. — Венценосец мусульман и его шагирды освободили сердца свои от слов святого Корана, где сказано: «Ва лакад зайиана ас-самоад-ад-дунё бимасохибия ва жаханноха…» — «Мы украсили небо над миром светильниками, сотворив их из камней, чтобы бросать ими в шайтана…» Вы, видно, забыли сей стих, повелитель?
— Нет, стих этот у меня на памяти, светлейший шейх. Но не забыли ли вы, для чего всевышний дал рабу своему, человеку, разум — не с той ли целью, дабы он добывал им знания, оказался способен к размышлению?