Улугбек покачал головой, усмехнулся краешком губ.
— Во сне… покойный пожурил меня… Сказал, что я забросил науку ради неверной прелести власти, ради блеска трона… Желая владеть престолом, погубил, мол, свой дар!
Али Кушчи весь встрепенулся, не удержал восклицания:
— О, всемогущий!..
Улугбек быстро глянул на него, в глубоко посаженных глазах устода промелькнул вопрос. Чувствуя нарастающую неловкость, Али Кушчи заговорил:
— Пусть устод простит меня, но полчаса назад здесь, в этой зале, то же самое подумал и ваш шагирд…
Улугбек сидел, чуть сгорбясь, не касаясь спинки кресла. Молчал. Постукивал по расписному низкому столику — хантахте алмазом золотого перстня. Белые мохнатые брови султана сошлись к переносице, и между ними пролегла глубокая складка. Взгляд был устремлен в одну точку.
Али Кушчи прервал свое признание: как физическая боль, его пронзило раскаяние: вместо утешения он еще больше ранил устода произнесенными словами.
— Мавляна Али, — заговорил Улугбек, не отрывая глаз от какой-то лишь ему ведомой точки в пространстве. — Раб божий, недостойный милости всевышнего, я почти сорок лет правлю Мавераннахром… И вот ты думаешь, что труды мои, затраченные на обеспечение спокойствия в стране, на благоустройство государственное, на улучшение хозяйства и приобретения в казну, напрасны и недостойны… Неужели и ты так думаешь?..
Скорбно-красноречивая, торжественная речь Улугбека нежданно прервалась.
Да как он, Али Кушчи, посмел бередить душевную рану устода в столь трудный для него час? Али Кушчи сказал:
— Заслуги ваши, досточтимый устод и повелитель, и на поприще державном и в научных занятиях столь велики, что никто не может в них усомниться!
Улугбек нетерпеливо взмахнул рукой.
— Не надо, я все понимаю, Али… Но ход событий таков, что… ученые мужи, вы не понимаете меня, Али! Не оттого, что разум таких, как ты, меньше разума шахов и султанов, нет! Всевышний щедр: разум — лучший его дар человеку — отдан поэтам и ученым. Но одарил их он еще и такой чистотой, такой наивностью, что вы не в силах понять ни с чем не сравнимую жизнь тех, кто… обречен… править.
Улугбек словно задохнулся. Потрогал шею под бородой. Снова взмахнул рукой.
— Ты не подумай, будто боюсь я расстаться с престолом. Другого боюсь. Того, что все, накопленное мною за сорок лет — медресе, обсерватория, главное сокровище мое — библиотека, наконец, произведения мои, что писал, не замечая ночей, — все это пойдет прахом, будет пущено на ветер наследниками. — Последнее слово Улугбек произнес со злой горечью. — И еще одного боюсь… забвения боюсь. Того, что грядущие поколения будут гнушаться именем Мирзы Улугбека, внесут его в ряд прочих имен бесславных правителей… Кто будет знать, что Мирза Улугбек стремился разгадать тайны вселенной? Узнают ли про меня правду, мавляна Али?
С болью и состраданием ответил Али Кушчи:
— Досточтимый учитель! Верю, верю в то, что потомки будут знать правду, будут судить о вас в согласии с нею… И в чьих же суждениях правда, если не в суждениях людей науки, устод? А разве забудут они ваши заслуги? Разве может превратиться в пыль каталог звезд?.. Или не разум людской только и вечен в мире?!
Улугбек грустно улыбнулся.
— Ты уверен в этом?.. Ну, пусть будет так. Благодарю, Али.
В эту минуту послышались шаги, в зале показался дворецкий, а за ним толстяк бакаул — мастер-шашлычник, знакомый Али Кушчи по охотничьим пирам повелителя. Шашлычник нес серебряный поднос, на котором стояли ажурные кувшинчики и тонкие, точно из шелухи, китайские пиалы. Такие же серебряные подносы внесли затем помощники бакаула, и на каждом подносе шипел горячий шашлык, дразня острым запахом.
Улугбек последил взглядом за тем, как бакаулы расставляли кушанья, как потом, пятясь и кланяясь, выходили из залы. За ними собрался было и дворецкий, но султан остановил его вопросом:
— За мавляной Мухиддином послал гонца?
— Гонцы уже вернулись, повелитель.
— И что же?
— Мавляна Мухиддин, оказывается, тяжко занедужил, повелитель.
— Вот как!.. Ну, ладно, ступай… Я сам разолью вино.
Дворецкий вышел, тоже пятясь, прижав руки к груди.
— Гм… Тяжко занедужил… — повторил Улугбек и насупился. — Ты знал об этом что-нибудь, Али?
— Нет, досточтимый устод.
— Отчего же?
Али Кушчи смутился.
— Возможно, вы слышали, устод, о том, что этой весной я сватал дочь мавляны Мухиддина. За молодого мударриса по имени Каландар Карнаки. Но мавляна, а особенно отец его, хаджи[19] Салахиддин… тот самый, известный в Самарканде ювелир… отказали. С обидными словами меня выпроводили… С тех пор я не бывал в том доме… Об остальном вы знаете, устод.
Улугбек молча следил за игрой золотистого вина в хрустальном бокале… Да, он знал «остальное»…
Вскоре после сватовства, о котором рассказал Али Кушчи, мавляна Мухиддин отдал свою дочь за сына эмира Ибрагим-бека-тархана[20]. На той богатой свадьбе был сам Мирза Улугбек. Но, когда Улугбек повел потом войско против Абдул-Латифа, оставшийся в столице младший сын, Абдул-Азиз, придрался к чему-то и казнил ни за что ни про что эмирского сына, а молодую жену, дочь Мухиддина, взял в свой гарем. К произволу этого Улугбекова сына в городе привыкли, но такой дерзко беззаконный поступок вызвал среди вельмож и богачей Самарканда взрыв недовольства, да такого, что султан-отец должен был, оставив войско, с берегов Джейхуна немедля вернуться в город.
В первый же день после возвращения Улугбек пожелал увидеть Хуршиду-банў — так звали дочь мавляны Мухиддина.
— Дочь моя, — сказал Улугбек, взволнованный красотой и глубокой печалью пленницы. — Что случилось, то случилось. Я наказал сына за бесчестье, тебе нанесенное. А теперь… твоя воля — хочешь, возвращайся домой, хочешь… останься.
Хуршида-бану выбрала первое, а Улугбек хотел надеяться на второе. Ибо красота всесильна, и, может быть, в преклонные годы человек ценит ее больше, нежели в годы юности.
Эта встреча взволновала Улугбека потому еще, что он узнал о красавице раньше, до ее свадьбы, за год до последующих печальных событий. Как-то мавляна Мухиддин, ученик Улугбека, сказал, что его дочь весьма искусна в каллиграфии. «Если пожелаете, устод, она перепишет вам ваши труды…» Улугбек не очень поверил в эти слова, но все же отдал Мухиддину один из своих трактатов по истории. А спустя месяц — изумился, увидев его переписанным на тонкой шелковистой бумаге почерком, который и в самом деле был преисполнен редкой красоты…
Отчетливо, как бывает во сне, увидел сейчас мысленно Улугбек занавеску из прозрачного розового шелка, за которой, низко опустив голову, стояла пленница Абдул-Азиза, увидел водопад ее волос почти до ковра, руки ее, изящно-длинные пальцы с покрашенными хной ногтями, — руками она закрывала лицо от стыда и горя.
Словно пробуждаясь, Улугбек поднял голову и взглянул на Али Кушчи.
— Аллах свидетель, я не виновен в том зле… Говорили, правда, что я слишком легко наказал Абдул-Азиза, снизошел к его раскаянию, мольбам. Но что я мог сделать? Убить его? Как отрезать свой палец? Абдул-Азиз — родной сын, моя кровь.
— Понимаю, учитель… — кивнул Али Кушчи, а сам невольно подумал: «А Абдул-Латиф? Тоже ведь родной сын, а поднял меч на отца… Его тоже простить?»
— А что стало с тем поэтом, с Каландаром Карнаки? Я слышал, будто он оставил медресе, избрал удел дервиша. Это правда?
— К сожалению, правда, учитель. Каландар — человек редких способностей и смелых решений. После свадьбы дочери мавляны Мухиддина он, охваченный горем и яростью, надел рубище, на голову — кулох. Ныне, говорят, ходит по улицам, нищенствует, участвует в дервишеских радениях… во имя аллаха.
Улугбек сжал губы. Желто-золотистое вино, разлитое в бокалы, оставалось нетронутым; шашлык так и стыл неотведанным. Каждый из собеседников думал о своем. Улугбек глубоко вздохнул: