Последним, кого видел Лева, был Якшин. Он шел по улице в строю, в штатском, с винтовкой и противогазом на боку. «Малыш» только помахал Берману рукой. Он даже не успел крикнуть, куда они идут.
Университет, куда хотел поступить Лева, давно эвакуировался.
Два раза Бермана вызывали на комиссию, и оба раза, осмотрев, качали головами и отпускали домой.
Уже давно город бомбили. Каждый вечер слышались глухие звуки взрывов далеко сброшенных бомб. Дрожали стены, где-то дребезжали и сыпались стекла.
Леву зачислили в команду ПВО по месту жительства.
Дежуря по ночам у ворот, глядя на пустой, затихший коридор улицы, он пробовал, чтобы скоротать тоскливое время, составлять строфы поэмы, которую собирался посвятить осажденному городу.
Стихи не получались. Одна мысль сейчас преследовала Лезу: он не хотел, не мог оставаться здесь, дома, где были только женщины и старики. Там, в окопах, с винтовками в руках, сидели его товарищи, а он здесь, с сумкой на плече, должен ждать, пока зажигалка упадет на крышу его дома.
По-прежнему он много ходил по Ленинграду.
Город сильно изменился за эти дни. Народу на улицах стало мало, трамваи ходили редко. Многие магазины закрылись. Вместо памятников на площадях высились горы мешков с песком.
Как-то раз, проходя мимо дома Ребриковых, Лева зашел к ним.
Ему захотелось узнать, нет ли сведений о Володьке.
Осунувшаяся за эти дни Елена Андреевна встретила его приветливо, стараясь задержать подольше. О Володе она ничего не знала. Последнее письмо было в сентябре. Тогда он был еще в училище. Старший сын Андрей находился на фронте, где-то под Ленинградом.
— От него тоже давно ничего нет, — печально вздохнула Елена Андреевна. Потом она еще говорила, что Владимир Львович очень много работает, почти не бывает дома.
Вдруг она спохватилась, стала извиняться перед Левой, что ей нечем угостить его.
Лева вспомнил, какими вкусными гренками с абрикосовым вареньем угощала их Володина мама, когда они весной на большой перемене забегали к нему домой. При неясном свете единственного оставшегося незабитым окна он заметил, как постарела за эти дни мать товарища.
Лева внезапно попрощался с Еленой Андреевной и вышел на улицу.
Теперь было решено все.
Он не может оставаться в городе ни минуты. Если его не возьмут, он пойдет сам. Фронт недалеко. Он дойдет до него пешком и достанет себе оружие. Он докажет, что он вовсе не такой беспомощный, как о нем думают.
Два раза столкнулся он с кем-то на улице, потом чуть не попал под машину и вскоре оказался перед зданием военного комиссариата Фрунзенского района.
Лева уже дважды был здесь.
Он вошел в комнату, где ему два раза отказали. За столом, покрытым красной материей, сидел худощавый человек в суконной гимнастерке, без знаков различия на воротничке. Он что-то переписывал и безучастно взглянул на вошедшего.
— Я прошу вас направить меня на фронт, — сказал Лева и сам не узнал своего голоса. — Вот мой военный билет.
— Но ведь вы же сняты с учета?
— Нет, — почти крикнул Лева, — это неправда, я не согласен! Если вы сейчас же не отправите меня, я пойду сам. — Он волновался так, что голос его сорвался.
Только теперь человек в гимнастерке увидел, что спорить с юношей невозможно. Снова он взял билет и перелистал его.
— Пишите заявление.
Лева сел и взял ручку. Буквы прыгали перед его глазами. Кое-как он нацарапал несколько слов.
— Стрелять умеете?
— Умею, — ответил Берман.
Он не лгал. В школе он изучал винтовку и стрелял в тире. Правда, всегда попадал в «молоко», но теперь он знал, он был уверен, что обязательно попадет куда следует, иначе не может быть.
Человек за столом что-то написал на углу заявления, потом выписал повестку.
— Пойдете в команду восемнадцать семьдесят, — сказал он. — Только имейте в виду, они занимаются уже давно, возможно, попадете под самую отправку.
На обороте повестки он написал адрес места, куда Берману следовало явиться.
— Спасибо, — тихо сказал Лева и, взяв бумажку, быстро вышел из комнаты.
Только на улице он прочитал адрес. Ему все казалось, что кто-то задержит его, отберет направление, снова пошлет сидеть с сумкой у ворот.
Его встретил инструктор, почему-то в морской форме. Молча прочитал повестку, недовольно взглянул на Леву и отпустил его до утра.
Теперь впереди было самое тяжелое — разговор с матерью.
Сперва она заплакала, потом стала уговаривать Леву, затем даже пробовала кричать, потом снова умоляла его никуда не ходить.
Но Лева был тверд. Он молчал и только говорил:
— Это напрасный разговор, мам. Уже поздно — я военный человек!
И Софья Осиповна поняла, что теперь уже ничто не поможет ей. Она отлично знала мягкий, сговорчивый характер сына и так же хорошо знала, что, если он твердо что-нибудь решил, нет такой силы, которая может остановить его.
Вечер она тихо проплакала. На дорогу Леве наготовила печенья из последних имевшихся в доме запасов подсолнечного масла и муки.
Отец молчал. Лева взглянул на притихшую мать, и ему стало жаль ее.
Он осторожно подошел, коснулся рукой ее плеча.
— Мама, — сказал он, — ты пойми, мама, так нельзя. Если я не пойду туда, они придут сюда, они убьют тебя и отца… Я должен защищать Ленинград, вас и себя.
Но она только плакала и все повторяла:
— Он ведь такой слабый, такой слабый… — словно умоляла кого-то оставить ей сына.
Он ушел утром потихоньку, когда родители еще спали.
На покрытом клеенкой столе оставил записку: «Мама, я скоро вернусь. Л.»
Через три дня команду отправляли.
Лева все еще боялся, что в последний момент его не признают годным и снова отошлют домой. Бывали минуты, когда на занятиях приходилось делать перебежки, тащить за собой тяжелый учебный пулемет, Лева тяжело дышал и останавливался, чтобы набраться сил, потом бежал дальше. И каждый раз он старался делать это так, чтобы никто не заметил. Однако догадывался — инструктор видит все, но только почему-то помалкивает.
И вот серым дождливым днем команда уходила на фронт.
Ремень винтовки больно резал Леве плечо, сумка с гранатами мешала идти, вещевой мешок тянул назад, а тут еще очки поминутно туманились, и приходилось вытирать их.
Шли по мокрому асфальту, по лужицам. Обмотки на ногах вскоре сделались мокрыми.
Невеселыми взглядами провожали их теперь уже поредевшие толпы прохожих. Лева старался идти как можно ровнее и смотрел только вперед.
На площади Восстания они погрузились в трамвай. Добровольцев в вагон набилось так много, что стиснутая ими кондукторша не могла двинуться. Окна в трамвае наполовину были забиты фанерой. От этого, да еще от серого дня становилось особенно тоскливо.
Ехали молча. Каждый думал о своем. Вот обогнули мутные воды Обводного канала, промелькнула череда деревянных мостов, серый силуэт нового универмага на Международном, здание старой бойни, возле которой уже не было бронзовых быков.
Обтирая рукавом шинели затуманенные трамвайные стекла, Лева смотрел на знакомые улицы. Сейчас все они словно потускнели, насупились. Он вспомнил, как два года назад, в мае, их класс возили сюда на экскурсию. Как далеко то время!
У железнодорожного переезда трамвай остановился. Дальше он не шел.
Как только прекратился шум мотора, стали слышны далекие короткие пулеметные очереди и сухой треск одиночных выстрелов.
Фронт был недалеко. Лева даже не представлял себе, что война может быть так близко, совсем рядом с городом.
В ранних сумерках они быстро выгрузились, построились по четыре, потом пошли влево в огромное пустое здание школы с разбитыми окнами.
Вечером, в неуютном классе с завешенными черной бумагой окнами, с одиноко висящей на проводе лампочкой, написал он письмо Ребрикову. Ему захотелось поделиться пережитым в эти дни с теперь уже невесть где находящимся товарищем.
На голом полу, подстелив газеты вместо простынь, спали усталые добровольцы.