Изменить стиль страницы

7

Как ни старалось командование училища, а провести отъезд в секрете не удалось.

Да и какой же мог быть секрет, когда из чугунных ворот почти неделю, натужно урча, выбирались машины, доверху нагруженные огромными ящиками, сетчатыми койками, штабелями матрацев, тумбочек и прочего казарменного добра. Сверху на матрацах сидели курсантские команды грузчиков, счастливых хоть такому случаю выбраться из стен училища.

С раннего утра у ворот толпились женщины. Они вглядывались в лица восседавших сверх поклажи курсантов и во всякого вышедшего из училища, надеясь увидеть наконец того, кого ждали. Каждый, кто возвращался из увольнения, немедленно попадал под обстрел:

— Пожалуйста, позовите Голыгина из пятой роты.

— Вас не затруднит вызвать Карандеева, из новеньких…

— Будьте любезны, скажите курсанту Ганецкому…

Напрасно охрипший от старанья дневальный у ворот в сотый раз просил гражданских разойтись, требовал, негодовал, кричал, даже угрожал…

На недолгое время толпа несколько отступала, затем все начиналось снова.

Тяжело осевшие на рессоры грузовики, поднимая едкую пыль с пересохшей мостовой, сворачивали в узкий переулок и исчезали в направлении Московского вокзала. Они шли на товарную станцию, где грузились поданные училищу длинные эшелоны.

С другой стороны ограды томились курсанты, с нетерпением ожидая оказии вырваться на улицу или попасть в грузчики. Каждый был твердо уверен, что его ждут у ворот.

Ребриков с Томилевичем, впрочем, никого не ждали. Томилевич жил в Пушкине и не надеялся, что к нему приедут. Ребриков тоже никого не ждал.

Незадолго до этого дня удалось в последний раз побывать дома, проститься со своими. Сейчас Ребриков до минуты припоминал проведенные в городе часы.

Ему повезло. Увольнительную дали до шести утра.

До шести утра!

Шуточки, сколько времени! Он шел домой, загибая пальцы. Целых двенадцать часов. Да ведь за такое время можно черт знает где побывать!

Какое же это удивительное чувство быть свободным на двенадцать часов! Никогда прежде ему не приходило в голову, что так можно ценить время, когда ты можешь делать то, что хочешь. Ведь раньше бывало так, что по неделям только собирался куда-то пойти или что-то сделать.

Он шел по Невскому. Шел, без устали козыряя военным и усиленно ища глазами знакомых. Вот бы сейчас встретить своих: пусть на него посмотрят. Он, кажется, имел неплохой вид. В училище выдавали пилотки, но Ребриков и Томилевич приобрели в военторге фуражки с малиновым общевойсковым околышем. Теперь фуражка, ловко сдвинутая набок, прикрывала стриженую голову. Ребриков поглядел в витрину Елисеевского магазина. Она не была забита досками. За стеклом магазина вывешивали написанные крупными буквами телеграммы ТАСС. В витрине отражался довольно-таки бравый парень. Подводили, конечно, сапоги — кирзовые, с широченными голенищами. Вот если бы хромовые или хотя бы яловые! Но что поделаешь! Володька и кирзовые постарался начистить до блеска. Особенно сияли головки. Хороши были и петлицы с золотым курсантским ободком. Все-таки не просто рядовой.

Домой забежал на минутку.

Так хотелось провести вечер с друзьями! Еще по пути позвонил Берману, просил собрать кого можно, обещал принести чего-нибудь, чтобы отметить последнюю встречу.

Когда он уходил из дому, Елена Андреевна не плакала. Она молча поцеловала сына и только тяжело вздохнула. Владимир Львович обнял Володьку, потом пожал ему руку и сказал: «Смотри…»

Не очень-то было понятно, что хотел этим выразить отец.

Расстроила всех старая Аннушка. Она вдруг громко, по-бабьи, разревелась: «Ой, куда же ты уходишь, Володечка?.. Куда же ты?..»

В общем, Володька не знал, что ему делать, переминался с ноги на ногу.

Дома он не сказал, что его отпустили до утра, и ночевал у Бермана. Вечер провели вдвоем. Больше никого отыскать не смогли. Лева сказал, что многие из девушек на окопах. Его на рытье укреплений не послали. Он зачислен в команду ПВО. Известно было еще, что тихая Валя Логинова первая ушла в сандружинницы и что Майя Плят уехала с каким-то институтом в глубокий тыл.

Вдруг Лева сказал: «Долинина, кажется, тоже уезжает с родителями». — «Это меня мало интересует, — стараясь казаться как можно равнодушней, заявил Володька. — Впрочем, я так и думал, что уедет. Да, конечно, куда-нибудь подальше».

Лева ничего не ответил. Он был иного мнения о Нине, да и в безразличный тон Ребрикова верил мало.

Потом он читал стихи, которые написал в последние дни. В них говорилось о молодости, о том, что, несмотря ни на что, будет жить вечно, что дружба — это то, чем живет человек.

Ребриков устал и стихи слушал плохо, хотя и хвалил их, чтобы не обидеть товарища. Потом Лева поднял недопитый стакан с вином, посмотрел на друга и сказал: «Выпьем за то, чтобы еще встретиться и чтобы я почитал стихи, которые тебе будет не скучно слушать». — Он по-доброму улыбнулся.

Ребрикову стало неловко. Он тоже поднял стакан и, сам не зная почему, расчувствовался, обнял Леву, поцеловал его. Потом они вспоминали курилку, разные чудачества товарищей, встречу Нового года. Казалось, что все было очень давно, много лет назад.

Было уже двенадцать, когда, надежно заведя будильник, уснули вдвоем на широком старом диване.

Только в час дня двинулись из ворот училища курсантские колонны.

Сборы были долгими. Связывали и грузили последнее, что нужно было взять с собой. Потом выстраивались во дворе, проверяли снаряжение. Командиры давали последние наставления. Роты долго равняли и подтягивали.

Наконец ворота широко распахнулись. Грянул оркестр. Уличное движение застопорилось. Растянувшись на всю улицу, колонна двинулась в сторону Невского проспекта.

Сразу же по сторонам за курсантами пошел народ.

Никто из тех, кто провожал строй, не сомневался сейчас в том, что училище уходит на войну. Курсанты же старались не очень-то глядеть по сторонам. Становилось как-то не по себе от того, что их, здоровых, молодых, увозят, вместо того чтобы оставить здесь защищать город.

Возле Литейного задержались, пропуская колонну добровольцев, направлявшихся к Витебскому вокзалу. В этот момент к взводу, в котором шагал Ребриков, подошла сухонькая старушка. Она протянула ему только что купленный свежий батон:

— Берите, соколики. Поешьте, родные, на дорожку…

Курсанты стеснительно мотали головами, отказываясь принимать угощенье. Старушка стояла растерянная, с протянутым батоном. Выручил подоспевший в этот момент батальонный комиссар.

— Ну что вы, хлопцы, отказываетесь? — крикнул он. — Это же нам мать от души.

Батон был разломлен и сразу исчез.

На вокзал их не повели. Колонна свернула по Литовской на товарную станцию.

В вагоны грузились повзводно. По обе стороны распахнутых дверей были построены двухъярусные нары. Посредине — скамьи, стол, на котором сейчас же принялись забивать «козла».

Эшелон отошел только в конце дня. Грузили машины, получали сухой паек. Потом ждали, пока освободится путь.

Было тесно. Взвод с трудом размещался в четырехколесной теплушке. Кое-кто уже храпел, забравшись в глубину нар.

Ребриков с Томилевичем стояли в дверях, опершись на тяжелую доску, преграждавшую вход в вагон. Курсанты молчали. Медленно уплывали неприветливые дома городской окраины, скучные склады, закопченные депо.

Поезд настойчиво пробирался между путей, заставленных эшелонами, ожидавшими отправки. В нетерпении шипели паровозы. Длинные составы были забиты людьми и станками, — эвакуировались оборонные заводы. Задрав жерла к небу, ожидали часа встречи с врагом зенитные пулеметы. Говорили, что дорогу уже где-то бомбят. По шпалам бежала женщина с чайником. Она что-то отчаянно кричала и размахивала свободной рукой. Вероятно, эшелон, в котором она должна была уехать, ушел, может быть, с ее детьми.

Поезд убыстрял ход, сбегались и исчезали рельсы по сторонам. Скоро замелькали телеграфные столбы, мимо поплыли опустевшие дачи, маленькие полустанки, желтые домики путевых обходчиков…