Изменить стиль страницы

2

Ему было лет пять, когда они с матерью остались одни. Он смутновато помнил, как выглядел тогда отец, перед уходом из дому. Высокий, костистый, жесткие усы — их укол и запомнился в тот летний вечер. Родители что-то громко, сердито говорили друг другу, Вадим взял их за руки: «Помиритесь» — мать резко оттолкнула его, а отец наклонился, поцеловал, уколов усами, подхватил чемодан и шагнул за порог. Дверь осталась полуоткрытой, и Вадиму все казалось, что отец вот-вот вернется, поставит на пол чемодан и скажет: «Здравствуйте, это я!» Отец, однако, не вернулся…

Он не звал отца, не плакал, но в душную летнюю жару била дрожь. Мать уложила его в постель, накрыла теплым одеялом, сверху — пледом, а озноб не унимался. Несколько раз тайком от матери Вадим поднимался, выходил в прихожую, прислушивался, не стукнет ли дверь лифта, не прошуршат ли шаги, не звякнет ли дверной замок. Мать, заплаканная, опухшая, застала его в прихожей, больно схватила за кисть и крикнула: «Забудь о нем, понимаешь? Забудь! Он для нас умер! И мы для него умерли!» Он догадывался, что эти страшные слова — о смерти, и все-таки опять не заплакал. Он не хотел, чтобы отец умирал, пусть и ушел куда-то с чемоданом. Может быть, еще вернется. Завтра или послезавтра. Или еще попозже. И тем более он не хотел, чтобы умирала мама, которую любил больше всех на свете. И сам не хотел умирать, потому что любил себя — хорошего, незлого мальчика, не то что другие, постарше, которые мучают кошек и подстреливают из рогаток птичек. Пусть мама, папа и он будут живы, пусть все они долго-долго живут. И вместе, втроем.

Но они уже никогда не были втроем. Повзрослев, Вадим понял: отец ушел к другой женщине. Понял: мать не простит этого. Простит ли он сам? Этого он не знал. Во всяком случае, так и не смог объяснить себе, почему отец предпочел умной, заботливой — и красивой! — матери какую-то иную женщину. Вадим потом, по прошествии времени, увидел ее. Не было в ней ни стати, ни особой красоты лица — женщина как женщина, даже не моложе матери. С годами росло разумение сложностей жизни, во и странное соседствовало отчуждение: отец как бы отдалялся в пространстве, уходил вдаль, к зыбкому горизонту, растворяясь в лиловой дымке..

Между тем раз в месяц они регулярно встречались. Мать с самого начала установила незыблемый порядок, в первый понедельник каждого месяца приводила Вадима к отцу в парк, на скамеечку, возвращалась через час. Этот час сын проводил с отцом, затем, ни позже, ни раньше, его уводили домой, а отец оставался на лавочке сгорбленный, молчаливый. Иногда Вадим оглядывался, и отец прощально поднимал руку — вяло, неуверенно. И, помнится, шагая по аллее к выходу, прижимая к груди отцовские подарки, думал: жаль, что встречаются редко, тогда подарков было бы больше — и каких!

Отец умел угодить, будто узнавал о его тайных желаниях. Часто, очень часто получалось так, что отец дарил именно то, о чем мечтал Вадим. Позже он, конечно, разобрался что к чему: просто отцу по собственному и по всеобщему опыту было известно, что интересует мальчишку, подростка, парня. Еще в детсадовские годы, например, были подарены совершенно роскошная пожарная машина с выдвижной лестницей и большущая деревянная лошадь-качалка: сидишь, будто скачешь, только конский хвост из пакли подрагивает! А переводные картинки? Намочишь ее, приклеишь к листу чистой бумаги, трешь потихоньку — и вот чудо: на листе проявляется яркий цветок, бабочка или птица. В школьные годы — пластмассовый автомат, набор «Конструктор», футбольный мяч, велосипед, в студенческие — модные туфли, модные брюки, наручные часы да и многое другое. Давал — взрослому — и деньжата. Вообще надо признать, отец никогда не скупился. В своем институте он зарабатывал прилично, и алименты были вполне приличные.

Впервые Вадим увидел новую жену отца, когда стукнуло десять лет и он перешел в четвертый класс. Да, ему десять лет, пять из них прожиты без отца, ему казалось: и отец одинок без него, хотя и есть какая-то женщина. И вот отец явился с этой женщиной. Он широко улыбался, шутил, трепал Вадима по щеке, на жену ласково и смущенно поглядывал — похоже было, счастлив и от того, что у него такая жена, и от того, что такой сын. Так по крайней мере думалось Вадиму впоследствии, когда подчас вспоминал об этой встрече.

А женщина, ее звали Калерией Николаевной, поглядывала тоже смущенно, глаза ее за стеклами очков влажно поблескивали, и она протягивала Вадиму кулек со сладостями. Потом робко дотронулась до его плеча, и он не отвел белую полную руку с обручальным кольцом на безымянном пальце. Золотое кольцо было и на отцовском пальце…

Наверное, они оба чувствовали себя виноватыми перед Вадимом. И должны были чувствовать это всегда, всю жизнь! Может быть, от этого ему или матери было бы легче? Возможно. Хотя насчет матери вряд ли…

Вадим смотрел на дождевую лужу на аллейке, странно белевшую: то ли ее облепил по краям тополиный пух, то ли бабочки-лимонницы; смотрел, как отец тер лоб, будто старался стереть морщины, а они не стирались; смотрел, как Калерия Николаевна промокалась платочком — слезы или пот. Смотрел и словно не видел всего этого, а видел мать, растрепанную, с горящими глазами, непримиримую: «Он умер для нас, а мы для него!» И думал: «Никому не надо умирать, и отцу тоже…» Было жарко, парило к новому дождю, они все трое ели эскимо на палочке, и он, мальчишка, еще подумал: «Люди должны всегда жить, это на войне люди умирают…» И снова вспомнил о матери и пожалел, что в этот жаркий, душный час она, наверное, не ест холодное эскимо на палочке — его любимое мороженое, отец знал и это.

Повторно пролился внезапный секущий ливень, но прохлады он не принес. Было все так же душно, тяжко. Под навесом, в открытом павильоне, куда они спрятались от дождя, было как в закупоренной комнате. Хотелось пить, хотелось холодного, однако, когда кончился ливень, отец не купил еще эскимо: не угадал желания сына. Вадим сердито удивился, ничего, впрочем, не сказав отцу, тем более Калерии Николаевне.

Солнце на стыке июня и июля жгло, испарина облепляла тело, в волглом воздухе вновь замельтешили мухи и бабочки. И вдруг Вадим ощутил: ему на оголенную руку кто-то сел, как дохнул на кожу. Божья коровка! Желтая с серыми крапинами, она шустро ползла от кисти к локтю, Вадим осторожно взял ее пальцами и подбросил вверх: лети. Она взлетела, но тут же опустилась на руку, поползла, щекоча. Он опять подбросил божью коровку вверх, и опять она села ему на руку.

— Вадим, божья коровка тебя обласкала, — Калерия Николаевна говорила по-доброму, тихо, тоже как бы обласкивая Вадима.

Он ничего не ответил, отнес божью коровку к газону, стряхнул в траву, и она больше не возвратилась. Божья коровка запомнилась не меньше, чем объятия Калерии Николаевны. Под конец свидания она осмелела и начала раз, другой, третий легонько прижимать его к себе, и Вадим будто тонул в мягком, в ласковом, в добром. Она обнимала его, гладила по голове и промокала платочком глаза, может быть, плакала?

А мать обнимала по-иному — порывисто, резко, словно вминала в себя, чтобы никто не мог его оторвать. А потом, подержав так, резко отталкивала: «Иди погуляй». С годами она любила сына спокойней, что ли. Вообще чувства ее как будто блекли, выцветали, и лишь ненависть к бывшему мужу горела прежним накалом. Мать изредка вспоминала о нем, цедя то «неудачник», то «баловень судьбы», а ведь отец, в сущности, добивался всего своим горбом и добился немалого. Но ненависть слепа.

И Вадим никогда не понимал этого. Он спрашивал себя: «Мог бы я так ненавидеть?» И отвечал: нет, не мог, ибо это отец, хоть и живут они врозь. Свой, значит, человек. Не очень близкий, но все-таки свой, не чужой. Он иногда испытывал к отцу недоверие, равнодушие, неприязнь. Но ненавидеть? Не было такого!

Отец казался Вадиму человеком незлым, широким, уступчивым, тактичным, не поучавшим, а только интересовавшимся его делами, и это впечатление крепло по мере того, как он взрослел. Тот факт, что отец, добрый и деликатный, оставил их, отодвигался временем на задний план, покрывался дымкой забвения.