Изменить стиль страницы

Но сейчас классный снайпер Семен Прокопович Данилов наверняка отдыхает в полковых тылах, а его напарнику, лейтенанту Воронкову, выпадает топать на своих двоих. Одна из этих своих двоих, пораненная и натруженная, мозжит, постреливает — боль молнийно отдается во всей ноге, от голени вверх, в бедро. Надо б наведаться к санинструктору, благо объявился, то бишь объявилась она, красавица. Хотя что санинструктор может? Не та квалификация, к военфельдшеру бы, в медсанчасть бы, еще лучше — в медсанбат. На перевязки бы походить: голень мокреет, какая-то дрянь взялась сочиться. Но идти по ротной обороне нужно, и плетись как можешь, лейтенант Воронков.

Так-то вот, через силу, хромая, плелся некогда красноармеец Воронков — летом сорок первого, в августе месяце. Запомнилось, как не запомниться: с группой окруженцев, человек пятьдесят, по вечеру шкандыбал на восток, где в полнеба вставали зарева пожаров и гудела беспрерывная канонада. Всю ночь шли, и рассвет застал группу в открытом поле: ни деревца, ни кустика. Впереди виднелись неубранные снопы пшеницы. Решили передневать в них. В полдень по грунтовке, с краю поля, пропылили немецкие мотоциклисты, затем поползла колонна тяжелых танков. По пояс высунувшиеся из люков немецкие танкисты засекли окруженцев. Засекли и то, что противотанкового оружия у них нет. И надумали развлечься: подавить гусеницами, перестрелять из пистолетов.

Полтора десятка танков свернули с дороги в поле, разворачиваясь, поползли на окруженцев. Головная машина настигла онемевших от ужаса двух хлопцев, сбила их гусеницей: человеческий вопль и человеческий хохот. И тогда Воронков Саша закричал — нечеловеческим голосом: «Поджигай снопы, забрасывай танки! По экипажам — огонь!» Время стояло сухменное, палило солнце, и подожженный Воронковым сноп загорелся, как факел. Воронков, не ощущая ожогов, швырнул его на танк, за ним стали швырять и другие, у кого были винтовки — метили в танкистов, в смотровые щели. И уже загорелся второй танк, третий, четвертый. Вместо увеселительной прогулки немцы драпанули на дорогу, оставив на поле догорать шесть танков. Батальонный комиссар сказал Воронкову: «Выйдем к своим — представлю к правительственной награде». День спустя, когда вброд переходили безымянную речку, батальонного комиссара прошила пулеметная очередь…

И так-то вот плелся некогда в ягодном лесочке Санек Воронков. До войны было, до войны отец с матерью частенько вытаскивали Саню и Гошу по грибы, по ягоды. Братья же выросли городскими, деревенские, лесные и полевые удовольствия их не прельщали. Городские удовольствия — это да, это лафа: футбол, карусель, кино, спортивный тир. Но родителям подчинялись безропотно: на природу так на природу.

И в воскресный солнечный день, не предвещавший грозы и бури, семейство на местном, рабочем поезде отправилось по малину. А заодно — по грибы, если будут попадаться. Кто ж пройдет мимо гриба, если даже цель у тебя — ягода?

Не проходил и Санек Воронков. Еще и потому, что красноголовые подосиновики и оранжевые лисички выставлялись напоказ. В отличие от недозрелой, царапающейся малины, которая к тому же не в редкость была и червивая. Спервоначала Санек клал ягоды не в корзинку, а в рот. Покамест не углядел в разломе ягоды белого извивающегося червячка. Тьфу ты, пакость!

Конечно, и в грибах червей хватает: дома, когда мама зальет их соленой водой, — полезут. Но в лесу, срезая гриб перочинным ножом, не видишь, что он червив. Так ведь и малину не определишь, червива ли, покамест не разломишь ягодину. Во всяком случае, и корзинка для малины, и лукошко для грибов у Сани наполнялись не медленнее, чем у родителей и даже чем у Гоши: глаз у братца шустрый, вострый, ничего не проглядит.

Честно говоря, Санек томился на этой самой природе: срезал подосиновик, обирал малиновые кусты, мысли же — о том, что дворовые пацаны сейчас наверняка гоняют в футбол. А тут продирайся сквозь чертов малинник, царапайся в кровь. А одеты как? Отец с матерью, выезжая на природу, сами одевались и сыновей одевали в затрапезное, ношеное-переношеное. Которому не страшны ни пыль, ни грязь, ни дождь, ни солнце. И это тоже сердило: выгляжу как оборванец. И сколько можно бродить по лесу? Уже ноги заплетаются…

А потом ударил ливень, и не боявшаяся ни дождя, ни солнца ветхая одежонка промокла, и в сандалиях хлюпало, и, поскользнувшись, Санек хлопался оземь. Но вставал и плелся вслед за родителями и улыбавшимся, не терявшим духа Гошкой: меньшой, а будто двужильный, даже стыдно при нем раскисать. И все-таки: когда дотопают, когда сядут в рабочий поезд — и домой, в город?

А тучи сгущались, чернели, припадали к верхушкам деревьев, дождь лил как из бочки, шквалистый ветер ломал сучки, сверкали молнии и громыхали громы. Дождались!

Теперь, по прошествии времени, Воронков понимал: это были прекрасные часы общения с родителями, с братом. Жалел, что не мог оценить их тогда, до войны. И ощущал свое нынешнее одиночество как человек, стоящий на семи ветрах, продуваемый пронзительными сквозняками скорбных воспоминаний — скорбных и в то же время светлых. Ну, может и не столь красиво ощущал, но примерно так. И гроза, и буря того воскресенья были мирные, довоенные, не предвещавшие иных гроз и бурь, иных воскресений. И не вернуть тех дней, не вернуть…

А как мама переживала, что сыновья в ливень могли простудиться! Пичкала его с Гошкой горячим молоком с содой, обряжала в шерстяные носки, в которых — сухая горчица, укутывала ватными одеялами — они потели, как суслики, отгоняя надвигающуюся хворь. А на войне в этих мальчиков начали стрелять. Одного убили, другого пока что только ранили.

Лейтенант Воронков уразумел на войне: чтоб тебя не убили, успей убить первым. Жестоко? А вы как думали? Жестокость врага породила ответную жестокость, формула здесь такая: ты не убьешь, тебя убьют.

Ныне снайпер Данилов убил немца. Теперь этот немец не убьет Данилова. Или Воронкова. Или кого-нибудь другого. У немца была мать? Которая холила и лелеяла его так же, как мама Гоши и Сани холила и лелеяла их? Да, так. И что же из этого следует? Следует вот что: не из думай оправдываться, лейтенант Воронков. Мне не в чем оправдываться. Ну и правильно, будь беспощаден, не разводи мерихлюндии. Я и не развожу. Ну и правильно, правильно! Рад стараться…

Ах, мамы, мамы! В лагере для военнопленных, за колючей проволокой, на лысом — траву съели — пустыре тысячи три, и не убывает: взамен расстрелянных, повешенных, забитых, замученных, умерших от голода, от дизентерии пригоняют новые партии. Жили в норах, вырытых руками, под осенним дождевым небом, кормились раз в сутки свекольной бурдой, воду пили из луж.

Охрана лагеря скучала и, чтобы скрасить существование, забавлялась: привязывали пленных к дереву проводом и тренировались в стрельбе по живым мишеням. Или так: спорили на шнапс, кто скорей забьет пленного плетью, палкой, сапогом. Или так: пленному ножовкой отпиливали кисть, через день — по локоть, еще через день — по плечо, если он не умирал, принимались за другую руку. Или так: медленно-медленно затягивали петлю на шее и хохотали, наблюдая, как к подбородку судорожно подтягиваются колени. Или так: натравливали на пленных псов-людоедов и не отгоняли, пока овчарки не насытятся человечиной. Ну и прочее.

Убивали без разбору — молодых и пожилых, раненых и еще здоровых, подряд. Вседозволенность пьянила охрану. Убивали, убивали, на то и фашисты. Но зачем мучить? Убей — и все, без мучительства. Однако фашист есть фашист: не просто убить, а помучить перед смертью. А ведь у тех, из охраны, матери есть. Немецкие матери…

Как Саня Воронков в плен попал? Проще пареной репы: близехонько рвануло снарядом, разрыв, воздушная волна, припечатало-контузило. Пришел в сознание, когда немецкий автоматчик ткнул его дулом в лицо: вставай, русская свинья, выходи на дорогу, где собирают пленных, сплошь раненых и контуженых. Нет, правда: плен хуже смерти…