“Любимый мой искусен в убийствах, равен Разрушителю Шиве! Мощнорукий воитель, он непобедим в битве и снисходителен к молящим пощады, именем его клянутся от берегов Ганги до отрогов Восточных Гхат, ибо он сражается честно. Восседая на троне, он ослепителен подобно Индре, Владыке богов, щедр к подданным и беспощаден к злодеянию, склонен к совершению добрых поступков. Рожденный из стали и серебра, он сияет, как полыхающий огонь, превосходя красотой Пятистрелого Каму; безупречный, чистый, желанный, он воистину является лучшим из полубогов и дорог моему сердцу…”

Слыхал, кум? Чего намедни-то было?

— Опять, небось, врать будешь?

— Я?! Да когда это я врал?

— Не мешай человеку, пускай рассказывает!

— Да, пусть расскажет, а мы там поглядим…

— Тестя моего знаете? Многих достоинств брахман, недавно вот покинул мирское бытье, в ванапрастху ушел, в лесном ашраме жить, мантры бубнить, Жар накапливать для следующего рождения.

— И чего?

— Да вот сидел он третьего дня на травке, медитировал… И чует: мешает чего-то. Выходит из медитации и слышит: от Ямуны визг, топот, мриданги гремят, флейты заливаются. Тесть мой смекнул: не иначе царь какой с женами явился порезвиться в прохладе. Он мужик любопытный, пошел поглядеть. Видит – баб тьма-тьмущая, поют, болтают, хороводы водят, – а царя нет! Утоп, что ли?

— Люди добрые! Ужас-то какой!

— Молчи, дурак! А ты дальше ври, чего было…

— Ну, тесть мой не глуп, решил: ежели царь утоп, так его должно было ниже по течению на берег вынести, там, где коряги как раз. Вот он и пошел искать, может, и поживиться чем…

— Это мудро!

— Так идет он, идет и видит: не все апсаре лингам! Царь-то живой, и не один, а даже двое. Молоденькие. Один светленький, взор ястребиный, в руках могуч, другой темненький, губы девичьи, а кожей эдак в лазурь отдает. Целуются… Сбежали, вишь, от баб, подыскали местечко и собираются блаженству предаться друг с дружкой…

— Люди добрые! Ужас-то какой!

— Молчи, дурак! Царям все можно!

— Ну, тесть мой и выходит из лесу… Видал тут кто моего тестя? Он мужчина видный: рожа черная, как у Вьясы-урода, сам ростом с дерево шала, бородища рыжая по коленам хлещет. Уж на вторую сотню пошел старичина, а все рыж, как Семипламенный, и девок стращать горазд. Только цари – не девки… Испугаться-то испугались, расцепились, на ноги повскакали; “Ты, – говорят, – кто такой, досточтимый брахман?” А тесть ухмыляется: “Я, парни, Агни Вайшванара. Огнь Всенародный, если по-людски. От вас, вишь, искры летят, вот я и явился поглядеть, что ж это такое творится”.

— Востер твой тесть на язык!

— Востер-то востер… Светленький взглядом полыхнул, говорит: “Какой ты Агни! Ты бхут захудалый, чащобный, я тебе голову оторву”. Тесть струхнул, а все ж говорит: дескать, ужели не знаешь, что брахмана убивать страшный грех? Тут темненький улыбается сладко и говорит: “Убивать мы тебя не станем. Врать начнешь, так у тебя однажды в ночь ашрам от лучины займется, а спать ты будешь крепко…” У тестя мороз по коже подрал и язык отнялся, стоит и смотрит; а ноги-то вдруг сами собой пошли, развернулись, да в чащу, где ююба колючая, бегом побежали… Кожа лохмотьями висела, а уж от одежки и лоскута не осталось, – я ему новое дхоти относил, он мне и рассказал… Аж трясся мужик с перепугу, а он на ракшаса один хаживал.

— Да врешь ты все…

— Вру? Чтоб ты так врал! Вчера тесть мой в ашраме от лучины сгорел…

— Люди добрые! Ужас-то какой!

— Молчи, дурак… Эй, хозяин, налей в помин досточтимого, миров ему Брахмы…

Вдоль дороги тянулась ашоковая роща. Близилась пора цветения; словно бы язычки пламени усеяли кроны, бросавшие тень на тракт, взрытый колесами многочисленных упряжек. Череда богато изукрашенных колесниц вельмож-воинов замерла среди пустынных рощ в молчании; даже кони и леопарды были неподвижны.

— Кришна сказал, – сказал наконец Кришна, жмурясь от удовольствия. – “И тогда сей бык среди подвижников, Нарада Муни, несравненный, прославленный аскетическими подвигами девариши, исполненный мудрости и благочестия, немедленно покинул тот гостеприимный дом, вздыхая тяжко, как змея, посаженная в кувшин”.

То ли Ваю-Ветер потрепал зеленые локоны ашок-Беспечальных, то ли свита дружно перевела дух.

Бессмертный старец-шатун, дитя премудрого Созидателя Брахмы от премудрой же супруги Сарасвати, мимоходом наведался в Двараку. Есть такие мудрецы, подле которых даже боги ходят на цыпочках: аскеза не способствует улучшению характера, а казна Жара-тапаса у риши немеряна. Обладатель норова, который ни с чем и сравнить-то было нельзя – тигры иногда спят, бешеные слоны не плетут интриг, а обезьянам, бывает, прискучивает пакостить, – Нарада коротал свою бесконечную жизнь, учиняя свары и налагая проклятия. И хотя проклятие, которым припечатал муни другой, не менее пламенный духом мудрец, не позволяло ему осчастливить кого-то своим присутствием надолго, день вблизи аскета тянулся как год.

Хорошо, если в венчик лотоса загонит; а ну как псу под хвост?

Но риши вел себя тихо, приберегая шутку напоследок.

Преисполненный почтения властелин, провожая аскета, по обычаю предлагал ему любой дар, какой он пожелает. Всякий знал, что нищенствующему брахману зазорно, да и ни к чему брать что-то, кроме скудной меры пищи, потому обыкновенно это предложение было вполне безопасным.

Нарада покосился по сторонам, смерил Баламута-царя мрачным взглядом и заявил, что человек он слабый, а любимую старую вину, которую он сам на заре мира и изобрел, носить за ним некому. Так что пускай благородный владыка последует за ним в его странствиях слугою.

Отказываться было нельзя.

Баламут схватился за дудку.

Некогда боги чем-то не угодили мудрецу Вишвамитре. Обладатель несметной силы тапаса, своенравный аскет взялся творить той силой новый мир, где боги были поприличней, а Дхарма посвежей, – и сотворил бы, не вмешайся Брахма-Созидатель. По обилию Жара Нарада вполне мог посоперничать с Вишвамитрой.

Флейта была бессильна.

Видя Баламута в затруднении, Серебряный, по праву дружбы державший поводья его колесницы, почтительно заметил, что не позволит дорогому другу в одиночестве предаваться этому занятию, приносящему обильные духовные заслуги, – а за ними двумя, несомненно, двинется не менее акшаухини войска, которое войско, вероятно, сильно помешает риши в его аскезах.

Нарада хохотнул, махнул рукой и, не прощаясь, зашагал своей дорогой.

Сейчас, издалека, ужаснейший склочник выглядел безобидным старцем, полным доброчестия и премудрости. Согбенный путник растворялся в алости закатного солнца; картина рисовалась печальная и внушающая благие помыслы о тщете всего сущего.

— Я ему устрою!.. – мстительно объявил Баламут, – впрочем, очень тихо, так, чтобы его слышал только Сребрец. – Слухов распущу… Что-нибудь такое!..

— Лучше не надо, – заметил Арджуна. – А то он про тебя что-нибудь… распустит.

— Да, – опечалился флейтист. – С него станется. Но я не могу удержаться.

— И?

— Однажды премудрый Нарада решил полюбоваться купающимися девушками, – с наслаждением продекламировал Кришна. – Войдя в заросли камыша, он погрузился в воду по шею и сидел там тихонько… Когда же этот лучший из мудрецов, обретя радостное расположение духа, покинул свое убежище, то обнаружил, что сам превратился в женщину. Такова была кара богини Дурги, ибо и сам водоем, и девушки принадлежали ей…

— А куда делась его борода?

— При нем осталась.

— И что было дальше?

— Не знаю… – зевнул Кришна. – Трогай, друг мой. Надеюсь, усмиривший свои чувства Нарада не будет гневаться, что мы не дождались, пока он скроется за горизонтом?

Позади на расстоянии четырех упряжек ехал мрачный Баларама, сопя так, что большие кошки подозрительно взревывали. Плугоносцу сразу не глянулся родич, которого он про себя звал гнусью белесой и с такой-то горы бхутом. Нежно любимый брат льнул к пришлецу, не отпуская от себя на шаг, верный Здоровяк вдруг оказался без надобности; он, с детства привычный к издевательствам Черного Баламута, сносил и не такое, но белобрысый ракшас не оказывал брату должного почтения, чего Баларама никак и никому простить не мог.