Владимир Орешкин
Из армии с любовью…
Текст представлен в авторской редакции, орфографии, пунктуации.
Мне досталось… Но я любил гнев нашего капитана. Это был благородный гнев мужчины, — он не опускался до мелочей. Мне — нравилось.
Я стоял перед строем, а он кричал:
— Чекист!.. Твою мать!.. Недоделанный!.. Ты кого облевал, ты не себя облевал, ты всю роту облевал… Сторож!
Можно и дальше цитировать, нового ничего не будет. Я стоял по стойке «смирно» и про себя что-то бубнил ему, в отместку. Так у нас получался диалог…
Он ворвался полчаса назад в казарму, ненадолго заперся у себя в кабинете, потом приказал строиться… В пересказе капитана я выглядел опустившимся чудовищем, дегенератом с шизофреническими наклонностями, законченным алкашом. Так ему хотелось, он любил живописные сценки… Я прощал нашего капитана, ему, наверное, досталось побольше моего. Стоял с замкнутым, несколько испуганным, как и полагалось, лицом, изображая покаяние.
Но его не так-то легко было провести. Он отчего-то понимал, что я все понимаю. Мне не нужно было это знание, я его не хотел. Но оно получалось само собой. И никуда от него деться было нельзя… От этого он входил в раж по-настоящему… Но он был Командир, — кара Командиров глобальна. Потому, такому червяку, как я, возможно от нее заползти куда-нибудь.
— Трое суток губы, одиночки, чтобы посидел и подумал… И протрезвел заодно… Завтра с утра.
Последние слова… Зачем он про губу, меня пугать губой, что голодного черствым пряником. Знает же.
Эх, до дембеля далеко, как до Пекина пешком… Но дембель неизбежен, как смерть мирового капитализма.
Гроза прогремела. Невозможно наказать рядового дважды за один и тот же проступок.
Не спалось… Обычно я засыпаю мгновенно, как убитый, но, сегодня было не до этого. Что-то зудело внутри, какая-то тоска. А может быть, давал о себе знать похмельный синдром. Я лежал, слушая, как похрапывают рядом товарищи, по оружию.
Потом, когда надоело, потянулся к табурету и достал из гимнастерки военный билет. Там у меня хранится дембельский календарь. Тысяча девятьсот девяносто первого года, — года, как говорят по телевизору, белой козы.
Ручка была в тумбочке, я достал и ее. Аккуратно, при свете дежурного ночника, вычеркнул прошедший день, пятнадцатое января. До приказа осталось три с половиной месяца.
В коридоре, у титана с кипяченой водой, ползал по полу салага. Драил пол зубной щеткой… Ровно на четыре часа работы.
Его фамилия — Гафрутдинов, его выгнали за что-то из Казанского университета. Как в свое время Владимира Ильича.
Я встал, над ним, закуривая.
— Ну что, сынок, — сказал я негромко, — тебе тоже достается?
— Не понял, — коротко, по-военному, как учат, отвечал Гафрутдинов.
Он не желал осложнений. Их и так у него было больше чем достаточно. Он, как говорится, слишком много знал. И еще не докопался до истинной причины своих несчастий.
— Расскажу тебе притчу, — сказал я, — Про Южно-Африканскую республику, где одни негры. И немного белых… Так вот, если туда попадает какой-нибудь бедолага, бомж и все такое, из Европы, ему тут же вручают пенсию, машину и домик с прислугой. Чтобы не ронял авторитета расы. Я это сам прочитал, в книжке… Ты запомни…. Главное, не окочуриться от морской болезни по пути.
Сосок молчал, близоруко всматриваясь в гладкий кафель пола. Но мне не нужен был его ответ.
— Ты три-три, — сказал я ему, — Принимай жизнь такой, какова она есть.
Другой бы стряхивал пепел на чистый пол, чтобы показать разницу между ним и мною, но я не стал этого делать, похабил спичечный коробок.
— Давно из дома? — задал он глупый вопрос.
— Постойка-ка, посчитаю, — усмехнулся я. Потом посчитал: — Один год и девять месяцев.
— Это много, — пробурчал он. — Там теперь все по-другому.
— Да, — согласился я. — Это у нас, здесь, как тысячу лет назад. Даже тот же кафель… Только драят его другие.
Стрельнул чинариком в открытую форточку, выпил полкружки полуостывшей воды, и отправился восвояси.
Я уже побывал не так давно на губе, — прошлым утром. Куда привезли из санчасти мое бездыханное тело. Спал там часа три, пока меня не разбудили для разбирательства.
Прикатила целая комиссия: врач, замполит и дежурный по гарнизону, майор. Ну и, конечно, наш капитан.
— Расскажите обстоятельства происшедшего, — потребовал замполит. — Расскажите, как случилось, что вы упились до полусмерти на боевом, доверенном вам посту… Похвастайтесь.
Пост был, в действительности, сторожевой. Но какая разница… Я уже протрезвел, вдобавок мне здорово прочистили желудок в санчасти. И разобрался: для них дело — яснее ясного, они пришли — судить.
Кто я? — маленькая мышь, рядовой в бесконечной череде себе подобных. Один из шеренги. Открытый всем ветрам.
Они — тоже, может, из ряда, только их ряд покороче нашего. И перед ними был типичнейший случай, удовольствие для ума.
— Я не пил, — сказал я, и посмотрел на них виноватыми глазами.
Я, наверное, буду рыдать, когда, подхватив дембельский чемодан, оглянусь напоследок на уютные улочки нашей части. Меня уже сейчас посещает нечто сентиментальное, ностальгическое. Будто не спеша подползающая буря готовится поднять меня, как песчинку, зашвырнуть неизвестно куда, где разруха, голод, где вакханалия преступности, где никому я не нужен, как домашний хомяк, выброшенный за ненадобностью на помойку.
Мне кажется иногда, что моя жизнь должна принадлежать не мне.
Я вручил ее кому-то, но подлинного хозяина не знаю до сих пор. Имя его иногда брезжит на кончике языка, мерещится, — но до гортанных торжествующих звуков, вырвавшихся из глотки, дело не доходит.
Моя беда в том, что я когда-то попал служить не в десант, не в пехоту, даже не в грохочущие жестью танки, а в банальную роту охраны. Здесь через день, приходится стоять на посту… Там всегда остаешься один.
Один — вот ведь в чем дело. Вот — центр зла. Вот слабое звено армейской службы, до которого я однажды докопался…
Когда-нибудь, я знаю, через много лет, это скажется на мне, как синдром приобретенного иммунодефицита, — я снова полюблю одиночество. Без него, мне будет чего-то не хватать…
Прапорщик отыскал меня в умывальнике, где я брился, разглядывая себя в зеркале.
— Карпухин есть? — крикнул он, хотя прекрасно видел: старичок на месте.
— Я! — ору я во все горло.
— Собирайся на губу, записку выписали.
Он — само добродушие: я получаю то, что заслужил. За один год и девять месяцев я ни разу не подошел к нему с личной просьбой. Ни с одной, — из тех, которые так сближают посторонних людей. Потому, он не имел понятия о моих слабостях. Но подозревал: они есть.
— Не знал, что ты пьешь, — укоризненно сказал он, когда мы вышли из казармы. — А то бы дал совет.
«Не покупать абы где, паленую, из-за которой ты сейчас топаешь на губу»… Ох уж эти советы прапорщиков, желающих тебе добра. Мудрость жизни — перед ними, они хотят щедро делиться ею. И своей помощью. Была бы только на то моя воля.
Я ничего не ответил… То проснулась гордыня, неуместная в практической жизни. Но я уже потерял многое, так что не боялся лишиться той мелочи, что еще оставалась.
— Как не пил, — переспросил, улыбнувшись, замполит. — Совсем? Ни единой капли?
Наш капитан сидел за ними с каменным лицом. Его возмездие было впереди.
— Ни единой, — подтвердил я.
Последовала небольшая пауза, начальство переглядывалось. Официальное напряжение смягчилось в их позах, словно последовала команда: перекур!..
Так бывает, когда в длинной шеренге, среди серых будней, вдруг возникает простецкая душа, хитрющая такая бестолковка, на которую и должен, вроде бы, по службе рассердиться, а не можешь. Настолько с народным характером имеешь дело.
— Ин-те-рес-но, — раздумывая, сказал замполит. — Следовательно, вы утверждаете, что не были пьяны?