— Ты что над нами за начальник? — закричали обиженные семиклассники, — Ты почему нашу змею закинула?!

— А потому, что мы сейчас домой поедем, а вы тут ночевать останетесь. Вот почему!

Снова закипела работа.

На берегу в рыхлом, растоптанном снегу выстроился длинный ряд груженых санок. Они по большей части совсем не годились для того, чтобы на них возить бревна. Полозья гнулись, вязли в снегу…

— Эх! А еще торопились для чего-то, — с ехидцей сказал Селим. — Все равно теперь не выберемся отсюда.

— Ну, это еще бабушка надвое сказала! — отрезала Тая и помчалась к дороге.

Мимо нее одна за другой, не замечая поднятой руки, бежали машины. За каждой тянулся смолистый дымок от двух печек по бокам кабины. Нет, так никого не остановишь. Тая решительно встала перед радиатором следующего порожнего «ЗИСа». Коротко, испуганно рявкнула сирена, взвизгнули тормоза.

— Ты что, девка, с ума спятила?!

— Нет. Просто вас иначе не остановишь, а нам нужна помощь… школе нашей. Вон там, на берегу…

Тая вскочила на подножку и коротко изложила свой план: пусть шофер разрешит прицепить к машине поезд — из связанных друг с другом санок и вытащит его на дорогу.

Бородатый шофер с измученным от бессонницы лицом задумался:

— Много вас там на берегу?

— Человек сто.

— Так вот что. Грузите ваши дрова прямо в кузов машины. Так и быть, довезу до школы. Начальство простит…

— Верно?! — Тая быстро поцеловала шофера в небритую щеку. — Поехали, дядечка, тут близко…

Навстречу приближающейся машине с берега донеслось бурное, бестолковое «Ура-а-а!».

Шофер согнулся над рулем, пряча не то улыбку, не то и непрошеную слезу, буркнул сердито:

— Живей, ребята! Ждать некогда. Время военное.

* * *

Тая проснулась рано, привычно оделась в темноте и только тогда сняла с окна одеяло. В комнате сразу стало светло и голо.

Мебели почти не осталось — все продали. Вот уже почти месяц, как Любовь Ивановна работает на «трудовом фронте» — за рекой женщины со всего города рубят древнюю сосновую рощу. Город задыхается без топлива, тут уж не до преданий старины…

Незадолго перед тем наехала к ним суровая старуха, мать мужа Любови Ивановны, и забрала с собой обоих детей — Олега и маленького Витюшку. О чем уж и как толковали женщины, Тая не знала, но Любовь Ивановна после этого пошла работать. Жизнь у них началась крутая. Если бы не Сидор Михайлович, пропали бы совсем… Да еще Вениамин Алексеевич раза три привозил из деревни немного картошки и квашеной капусты. Тем и жили.

Серафима Васильевна все еще лежала в больнице, и Тая знала, только не говорила этого Наташе, — лежать ей долго.

Тая открыла дверь, заглянула в почтовый ящик. Пусто. Да и что там могло быть? Вышла во двор, наведалась в сарай к козе. Она отощала, облезла, едва пережила зиму. Бросила ей горсть сепией трухи. В козьих желтых глазах появилась почти человеческая благодарность. Тая отвернулась.

Наташа уже проснулась и молча разжигала щепки под таганом. Дым почему-то не шел в трубу, ел глаза. Наташа не обращала на это внимания.

В оклеенное бумажной решеткой окно заглянуло солнце. Робко, словно боясь чего-то. За время войны даже солнце научилось прятаться. Его лучи уже не ложились на пол медовой скользкой дорожкой, а рассыпались по углам, по давно не беленным стенам.

Тая выкатила из тьмы печного зева полтора десятка сморщенных печеных картофелин. По две оставила себе и Наташе, остальные завернула в тряпицу.

— Надо Любови Ивановне отнести. Пойдешь со мной?

— Пойду, — кивнула Наташа. — Только вот как Волга — вдруг тронется?

— Не тронется. Ребята с «татарского» вчера на Стрелку ходили, лед во какой крепкий!

Девочки одним духом проглотили свои картофелины, попили кипятка с крошечным кусочком глюкозы. Хлеба у них не было — несколько дней подряд они все забирали «на завтра», а со вчерашнего дня перестали давать.

Одевшись половчее — путь неблизкий, — вышли на улицу.

Возле крыльца стоял Славка. Просто так — стоял и смотрел на небо.

— Не хочешь с нами пойти? Мы в Сосновую рощу, — предложила Наташа.

— Не могу я… — Он поморщился. — Нога у меня… И наши на целый день ушли. Отец убьет, если квартиру брошу, — Он снова уставился на небо.

Высоко-высоко в голубом весеннем небе летели облака. Девочкам показалось, что старые березы возле церкви пытаются удержать их косматыми вершинами, но облака задерживаются лишь на секунду, а потом, вырвавшись, летят еще беззаботнее, веселее. На березах растревоженно кричали грачи.

Там, высоко, где облака, и березы, и солнце, нет воины, там все, как прежде. Война на земле, у людей.

Девочки переулками спустились на лед реки. Зимний санный путь вспучило, как едва заживший шрам. На голубоватой коже льда темнели раны-полыньи. Лед умирал.

Стеганые бурки на ногах у девочек скоро промокли, отяжелели, но они не беспокоились — всегда ходили с мокрыми ногами. Лишь бы не наскочить на трещину или «перевертыш». Обтает льдина со всех сторон, а сверху не видать. Ступишь на такую — и конец. Даже умелому пловцу не выбраться… Но для «перевертышей» было еще рано.

Вот уже и Стрелка — узкая и длинная песчаная коса, где до войны был пляж. За Стрелкой протока и крутой обрыв берега. Наверху, как поредевшая линия бойцов, вековые сосны. За ними неумело, вразнобой стучали топоры, визжали пилы.

Девочки влезли на обрыв, пошли на шум. Ноги спотыкались о высокие, косые пни, проваливались в валежник. Выбрав пень поровнее и пошире, они уселись на него вдвоем.

Солнце поднялось высоко. Парило. На обрыве снега почти не осталось. Серые ноздреватые комья дотлевали на глазах. Вкусно пахло смолою и проснувшейся землей. Голова кружилась от этого духа. Очень вдруг захотелось есть. Тая дотронулась рукой до узелка, на ощупь почувствовала тугие картошины. Но сейчас же вспомнила про Любовь Ивановну: она работала, ей больше нужно…

Тая закрыла глаза: знала, что тогда голова перестанет кружиться, — и встала. Наташа вопросительно глянула на нее и тоже поднялась.

Навстречу им из рощи шли женщины. В солнечный весенний день они несли зиму. Одинаковые серые ватники, такие же штаны. Даже и платки-то на головах почти у всех серые — самодельные, из ровницы. Дубленые лица не отогреть солнцем, так исхлестали их непогода, горе и — хуже того — ожидание горя. На девочек не смотрели. К кому пришли, та и найдет…

Любовь Ивановна шла последней. Хромала, хваталась за пеньки. Женщины обгоняли ее как серые тени — без голоса, без участия, — уходили к обрыву вперед. Там в хибарке на самом юру стряпуха варила обед — мутную похлебку из овсяных обдирков и мороженого картофеля. Рядом на доске лежали до грамма одинаковые пайки черного, слоистого хлеба.

Девочки подбежали к Любови Ивановне.

— Что с вами? — спросила Тая.

— И… почему они так… бросили вас? — добавила Наташа.

На осунувшемся, без возраста лице женщины странно выделялись ярко накрашенные губы — от этой привычки Любовь Ивановна не могла отказаться. Глаза потеплели.

— Со мной ничего, просто ногу ушибла. Не умею ведь я, не получается… И никто меня не бросал. Устают все очень, ног не донести…

— Мы тут картошки вам принесли. У нас есть, Вениамин Алексеевич принес, — сказала Тая.

Щеки Любови Ивановны вспыхнули румянцем, она опустила голову:

— Да мне и не надо… Кормят нас здесь… Если бы я что-нибудь могла… Вот что — идемте со мной обедать. Когда еще вы домой-то доберетесь…

Около поварни на четыре пня положили толстый фанерный лист. Получился стол. Сидели кто на чем — на пеньке, на полене. Хлебали молча, по крошке откусывая хлеб, словно сахар с чаем вприкуску. Лица медленно оттаивали, становились непохожими. Молодыми и старыми.

Повариха подвинула чурбан, пустила к столу девочек:

— Бабы, Любке-то плесните побольше, гости к ней пришли…

Еще одна седая, с молодым лицом, подвинула свою пайку хлеба:

— Возьмите. Без хлеба какой обед, а у меня сухарь есть…