Мы вместо посмотрели, как подошедший трактор вытягивал на берег китовую тушу, которую тут же начали разделывать большими резаками. Я взял кусочек мантака — китовой кожи с полоской жира, изысканнейшее лакомство, и мы пошли к себе, в учительский домик. За нами увязались и археологи.
Я полез под кровать и достал оттуда очередную бутылку коньяку, нарезал на тарелке мантак-итгильын.
Скинув с себя верхнюю охотничью одежду и оставшись в одной фланелевой рубашке, поэт разлил коньяк по стаканам и сказал:
— За морских охотников! За их необыкновенную смелость, спокойствие и хладнокровие!
Выпив огненную жидкость, он осторожно взял кусок мантака и положил в рот.
— Когда мне еще в море предложили это, — сказал поэт, разжевывая жир с кожей, — я отнесся к угощению с большим скептицизмом, если не сказать больше, но потом распробовал и понял: это еда настоящего человека!
Однако Дориан и Светлана лишь делали вид, что пробуют мантак.
Вежливо постучав в дверь, вошел Рыпэль и, покосившись на стаканы и недопитую бутылку, судорожно глотнул слюну, но сказал спокойно и сдержанно:
— Баня готова… И веники распарены.
— Вот молодец, Василий Корнеевич! — воскликнул поэт, — Это как раз то, что нужно в настоящий момент! Приглашаю всех в баню, разумеется, за исключением дамы.
Я отошел в сторону вместе с Рыпэлем, чтобы собрать белье, и вдруг услышал шепот Дориана Сергеевича:
— Вы действительно собираетесь в колхозную баню?
— Ну да, а куда же еще? — удивился вопросу поэт.
Дориан поерзал, словно что-то острое попало ему под зад, хотя он сидел на моей, сравнительно мягкой постели.
— Но ведь есть бани на полярной станции и у пограничников, — продолжал Дориан.
— А какая разница? — не понимал поэт.
— Разница есть, — чуть громче произнес Дориан. — Ведь в колхозной бане моются чукчи и эскимосы…
— Ну и что? — продолжал недоумевать поэт.
— Как что? Гигиенически и вообще…
— Ах вот в чем дело! — вдруг резко и громко сказал поэт. — В таком случае, извольте выйти вон! Извините, Светлана, это относится только к вашему спутнику, Дориан Сергеевич, потрудитесь покинуть комнату! И побыстрее!
Лицо поэта пошло какими-то розовато-фиолетовыми пятнами.
Археолог заторопился, схватил сначала мою кепку, потом бросил ее, нашел свой темно-коричневый берет и поспешно вышел из комнаты. За ним последовала Светлана.
— Подлец! — бросил вслед поэт, взял свой стакан, опорожнил одним махом и с каким-то удивлением произнес: — И еще называет себя Большим Другом Эскимосского Народа!
12. Нутетеин
В своих путешествиях конца пятидесятых, начала шестидесятых мне чаще всего приходилось бывать в заливе Лаврентия. И это не удивительно: в ста двадцати километрах мой родной Улак.
В тот день в поселке Лаврентия, в аэропорту, оказавшемся из-за хаотической застройки в середине населенного пункта, с утра было оживленно. Наконец стих южный ветер, небо очистилось от облаков, и пассажиры, вот уже несколько дней ожидавшие рейсов в разные села обширного района, равного по площади большому европейскому государству, преисполнились надеждой улететь.
Я собирался в Улак; туда, как мне сказали, снаряжался специальный вертолет. На этом вертолете в Улак летел хорошо мне знакомый председатель Магаданского областного Совета Иван Петрович Кистяковский. Он уже сидел в кабинете начальника аэропорта и пил чай с какими-то военными.
Увидев меня в дверях, Иван Петрович радостно, но не без оттенка покровительства, воскликнул:
— А, пресса! Пожалуйста, чай пить!
Я попросился на вертолет, и Иван Петрович опять воскликнул:
— Какой вопрос! Улетишь!
Отпив из вежливости чай из стакана, посидев немного, я поспешил выйти на воздух.
Хотелось при ясном свете апрельского солнца еще раз взглянуть на аэродром, на летное поле, протянувшееся от морского берега в глубь тундры… В то лето здесь было множество мелких озерец, по берегам которых росла черная сладкая ягода шикша. Мне еще не было пятнадцати лет, когда я работал на строительстве этого аэропорта, жил в огромном брезентовом бараке, рассчитанном на несколько десятков обитателей, за оградой из колючей проволоки с четырьмя сторожевыми вышками по углам. Мы, как нам говорили тогда, были на полувоенном положении, и никому не приходило в голову, что нас попросту держали в своего рода лагере.
Теперь все кругом изменилось. От пустыря ничего не осталось. Вон на том мысу стояли яранги Пакайки, чукотского хуторянина, который, по какой-то неизвестной причине, отделился от своих сородичей и поставил жилище на продуваемом всеми ветрами низком галечном мысу. Пакайка подкармливал строителей-соплеменников, когда ему удавалось загарпунить моржа или подстрелить нерпу. Глава большого семейства, он снисходительно посматривал на своих дочерей, гулявших с солдатами из охраны нашего лагери.
Пассажиров все прибавлялось. Из местной тюрьмы под присмотром милиционера прибыли несколько человек, отсидевших свои сроки за мелкое хулиганство. С тех пор, как Указ вошел в силу, пассажирский поток из сел заметно увеличился: приговоренных к срокам от нескольких дней до двух недель надлежало содержать под стражей, и единственное учреждение, предназначенное для этого, располагалось в районном центре. Но часто случалось так, что из-за капризов северной погоды в селах скапливалось большое количество осужденных, а потом, когда открывался Лаврентьевский аэропорт, их свозили сюда десятками. Местная тюрьма отнюдь не была рассчитана на такой наплыв, и арестованные толпами бродили по районному центру. Те, у кого были родственники или знакомые, как-то устраивались с ночлегом, но кормились все в назначенное время на месте официальной отсидки. Некоторые, наиболее сообразительные, старались совершить какое-нибудь незначительное, но достаточное для бесплатного путешествия в райцентр преступление, и были очень довольны законом об усилении борьбы с хулиганством.
В толпе, сгрудившейся в комнате, которая служила и залом ожидания и кассой, я заметил знакомое худощавое лицо с пронзительно черными глазами. Небольшая седая бородка, похоже, давно не подравнивалась. Камлейка заношена и помята. Да и сам Нутетеин — а это был он — не походил на самого себя. Всегда аккуратный, подтянутый, сегодня он выглядел как-то потерянно. Однако на его камлейке блестела большая медаль.
Нутетеин протиснулся сквозь густую толпу, встревоженную шорохом в репродукторе, поздоровался со мной и с гордостью показал на медаль:
— Присудили на Всероссийском смотре художественной самодеятельности в Москве. Лауреат теперь называюсь. Танец Чайки исполнял в зале имени Чайковского…
Танец Чайки… Впервые и увидел его в исполнении молодого Нутетеина на улакской галечной косе, у тех самых Священных Камней, которые несколько лет назад какой-то ретивый строитель сковырнул мощным бульдозером и вставил в фундамент новой пекарни.
Морской ветер бил в туго натянутые бубны, и лучи опускающегося над Инчоунским мысом солнца пронизывали желтые круги. На берегу стояли большие кожаные байдары аляскинских эскимосов, и почетный гость, знаменитый певец и танцор с острова Иналик Дуайт Мылыгрок, ревниво следил за танцем своего соперника из древнего селения азиатских эскимосов Нуукэна.
Рисунок танца внешне был прост и безыскусен. Чайка борется с ветром, уносящим ее в открытое море. Ветер крепчает, но и чайка не хочет сдаваться, и в конце концов побеждает ветер, достигает желанного берега.
Все воистину великое — просто. Прост был и танец Нутетеина, но никому ни при его жизни, ни после не удалось его повторить. Все попытки были жалкими подражаниями, и тот, кто своими глазами видел, как исполнял этот древний эскимосский танец Мастер, уже не мог признать никакого другого исполнения.
В первые послевоенные годы американские эскимосы еще приезжали к нам. Не только согласно старым обычаям, но и по особому соглашению между нашими странами.
С началом так называемой «холодной войны» эти встречи прекратились. А жаль. Такого рода контакты создавали в Беринговом проливе атмосферу дружбы и мирного соседства, уходящих корнями в далекое прошлое.