Крестным отцом решили назвать Акпарса, крестной матерью— Ирину. Имя подобрали самое православное—Акулина.

На берегу Ешка равнодушно молвил:

—    Разоблачайся.

Гази смущенно глядела то на Акпарса, то на Ирину.

—    Не стыдись, я тебе не парень. Я тебе отец, и святой к то­му же.—Видя, что Гази никак не может одолеть робость, крик­нул:—Да раздевайся, пропади ты пропадом! Ты, крестный, отвер­нись!

Когда Гази, смущенная вконец, разделась, Ешка подошел к ней, отрезал прядку волос, вмял ее в комочек воска.

—    Лезь в воду. Сказано—лезь.

Вода была холодная, и Гази осторожно вошла в реку по пояс. Окунулась.

Трижды окропив новокрещеную, Ешка начал творить поло­женную молитву.

—    Теперь, раба божья Акулина, подойди ко мне. Целуй крест святой и будь верна ему отныне и во веки веков. Аминь!—И, до­став из кармана медный нательный крестик, повесил его на шею Гази.

А вечером, напившись, Ешка укоризненно говорил:

—    Ты скажи мне, раба божья Акулина, ведь имя новое за­была? Ну, скажи, как тебя зовут?

—    Гази.

—    Ах, пропади ты пропадом. Зовись, как знаешь. Только крест... Смотри у меня!—И Ешка погрозил пальцем...

Не успели отгулять свадьбу, вернулся в Сюрбиял Ковяж. При­ехал злой и недовольный. В стычке с шайкой Мамич-Берды поте­рял тридцать воинов и сам первый бросился удирать.

—    Ты не думай, я не струсил,—говорил он Акпарсу.—Еще раньше я понял, что воевать нам нельзя. Луговые люди глядели на нас недобрыми глазами, обзывали московскими блюдолизами. Там Мамич свои порядки завел, мне там нечего делать. Только людей зря губить.

—    Значит, Луговую сторону Мамичу отдадим?

—    А зачем мне Луговая сторона? — крикнул Ковяж,—Мне и на Горной стороне неплохо.

—    Разве царю Ивану ты клятву не давал? Разве не обещал ему держать весь край в верности Москве? А теперь Мамича ис­пугался?

—    Ты знаешь, как я под Казанью дрался, и Мамича напрасно поминаешь. Я его не боюсь!

—    Почему же убежал от него?

—    Драться с ним не хотел. Весь народ говорит: Мамич че- ремисское ханство хочет делать, он народу друг. Он не как ты — царя Ивана не боится!

Акпарс вскочил, подбежал к брату, и все думали: сейчас что-то произойдет. Но Акпарс опустил руку, глянул в дерзкие глаза Ковяжа, сел к столу. Ковяж еще больше осмелел:

—    Что ты привязался к Ивану? Мы ему Казань помогли взять, пусть скажет спасибо и не мешает нам своей землей пра­вить. Надо и нам вместе с Мамич-Берды вставать.

—     Я знаю,— тихо сказал Акпарс,— о чем ты думаешь. Ты только о себе думаешь: вдруг Мамич-Берды ханство поднимет, всю власть себе возьмет, Ковяжу с Акпарсом ничего не оставит. Ты врешь! — Голос Акпарса стал суровым.— Мамич-Берды наше­му народу не друг, а враг. Он, как и ты, только о себе думает, о власти. А такой человек никогда другом народу не будет. Ты меня русским царем упрекнул. Ты думаешь, у меня к нему сердце лежит? Мне другие люди дороги. Санька, Андрейка, Микеня, Ири­на. Вот к кому я привязался. Я вперед гляжу и верю, что дети и внуки наши в дружбе с русскими будут жить. Если они хотят быть свободными и счастливыми, им с этим народом рядом идти надо. А такие, как        Мамич, будут забыты народом и прокляты.

—    Ну, мне домой пора,— хмуро сказал Ковяж и направился

к выходу.— Если я буду нужен, дай весть.

—    Воинов оставь в полку,— резко бросил Акпарс.

—    А кто защитит          мой илем от разбойников?

—    Над разбойниками Мамич-Берды главный. А он, ты сам говорил, народу друг. И твой — тоже. Не тронет твой илем.

Ковяж вышел, хлопнув дверью.

Спустя неделю отец Симеон отправил митрополиту донос на Ешку, где рассказал о греховодном привержении отца Ефима ко хмельному, о сквернословии. Но это было не самое главное, В конце доноса Симеон писал:

«...заботы о утверждении православной веры тот отец Иохим не ведает, язычникам дает великое послабление, и оные языч­ники вольно в своих кереметищах отдают языческим богам жертвы и жизнь свою ведут по греховодным обычаям, яко дики. Свя­щенник свияжский, коего в народе зовут поп Ешка, не токмо пресекает обычаям, а сам потворствует. Недавно на свадьбе князя Акпарса он сам в обрядах языческих скакал подобно ско­мороху. Те инородцы, кои отцом Иохимом вере приобщены, кре­сты свои попрятали и в церковь не ходят. Не токмо язычники, а наши русские люди творят тут невообразимое. Что против праздника Иоанна -Предтечи, против ночи и во весь день до ночи, мужи и жены и дети в домах и на улице и, ходя по водам, глумы творят со всякими играми и всякими скоморошествы и песнями сатанинскими, ночью в рощах омываются водою и, пожар запалив, перескаку по древнему некоему обычаю...»

После доноса лишен был отец Иохим духовного сана и, стало быть, бесславно закончил свой путь ревнителя православной веры.

Однако Ешка горевал недолго. Он завел винокурню, испросив на это позволения князя Акпарса.

Андрюшка Булаев и Магметка Бузубов недавно прислали Ак- парсу по поклону с подарками. Служат они в Москве, однако друга старого не забывают.

Про Шигоньку написали, что стал он теперь важным бояри­ном Шигоней Пожогиным и сидит теперь в думе около царя по правую руку.

Только о судьбе Янгина Акпарс так и не узнал ничего. Все поле битвы под Казанью обыскали, нигде тела Янгина не нашли. Овати, его жена, все ждет и надеется на возвращение мужа.

Надеется на это и Акпарс.

Санька повелел стяг горного полка расшить с одной стороны вышивкой, с другой — русским крестом.

Отшумели пиры в честь взятия Казани, отгремели пушечные залпы в честь ее победителей — и понемногу о земле Казанской стали забывать.

А царь год от года становится все тщеславнее. От возмущен­ного духа хилеет тело. И пришла пора— занедужил царь и лег на смертный одр. Большинство бояр отказались присягать его сыну, а целовали крест Владимиру Старицкому—началась смута.

Тут уже совсем не до Казани стало Москве. На Горной земле пошли неурядицы, воеводы, оставленные в Казани, почуяв сла­бину, стали творить беззакония, ясак стали брать не хуже татар. Монахи и попы начали насильничать — веру православную стали насаждать неволей да страхом.

Но случилось то, чего бояре не ожидали. Государь попра­вился, выжил — и ужаснулись бояре его гневу. Старицкие были уничтожены, на всех, кто от присяги отказался, легла великая опала. И что страшнее всего — государь после болезни словно переродился. Куда девался юноша-царь? С постели встал жестокий, постаревший до времени человек. В душе, кроме гнева и недоверия,— ничего. В глазах одна злость. Никого он теперь не любит. И не верит никому. Каждое письмо, любую челобитную велит нести к нему.

Вот и сейчас сидит он в палате, а перед ним — ворох свитков, писем, жалоб. На царе — кафтан голубого сукна с алмазными пуговицами. Рукава широки, исшиты узорами, меж которых ис­кусно вставлены драгоценные каменья. Посох с золотым крестом стоит меж колен.

Взял со стола бумагу. По желтоватому листу блеклыми чер­нилами (видно, давненько лежит жалоба) крупные строки: «...Царю государю бьет челом раба твоя бедная и беспомощная Васильева жёнка Наумыча Плещеева, горькая вдова Дарья со детишками своими с Бориской да Оленкою да с Андрюшкою...»

Иван хотел было бросить челобитную (лезут к царю со вся­кой мелочью), но вспомнил, что Плещеев погиб под Казанью, и принялся читать дальше: «...бью челом на ведомого вора и озор­ника Гришку сына Дмитриева Оболенского, что он позорил дочеришек моих, трех девок небылишными бранными словесами, а про Андрюшку сказал, што ты-де блядин сын оконницу у меня из­ломал, а про Бориску сказал, што мы-де из тебя, бражника, годо­валые дрожжи выбьем, а Олешку назвал псаревичем, а нас, холопей верных твоих, лаял матерны и всякою неподобною лаею...»

Иван вспомнил, что Григорий Оболенский крест ему целовать не хотел и, взяв перо, внизу челобитной начертал: «Гришку Оболенского в яму». Потом принялся читать другую бумагу.