Изменить стиль страницы

— Мне и в голову не приходило, что это дело может сорваться. Нам казалось, что и взвешивать — то нечего.

— Я принесу тебе поесть и попить. Ты, надеюсь, не в претензии, что тебе придется пожить здесь некоторое время? Я дам тебе на чем спать.

— Я сделаю все, как ты скажешь. Ты добрая душа…

— В ближайшие несколько дней целой куче наших ребят придется скрываться у меня. Вот почему я особенно осторожен с этими солдатами. Стоит мне только подать им самый малейший повод, и ояи за милую душу спалят мой трактир.

— Мне жаль, что я не заговорил с тобой, когда заходил к тебе в прошлый раз. Ты помнишь?

— Конечно. Ты арфист, дружок Джона Саймона.

— Джон Саймон умер.

— Я слышал об этом.

— Мне следовало тогда заговорить с тобой. Но в тот день я собирался сбежать, и больше мне ничего не нужно было. Я уж даже тронулся в путь — на Север подался, но повернул назад.

— Ты тогда только — только вышел из тюрьмы. Всякий человек имеет право побыть немножко в одиночестве, если ему пришлось пережить столько, сколько тебе.

Пока Джеймсон уходил, чтобы принести мне поесть и попить, я снял с себя пальто и положил его в углубление стены. Джеймсон принес немного холодного мяса и стакан рома. Выпив половину рома, я перестал обращать внимание на крыс, которые громко возились где — то поблизости.

— А те люди, — сказал я, пока Джеймсон промывал и бинтовал рану на моем плече, — те люди, которые сидели тогда у твоего камина, они, как видно, собирались заговорить со мной. Держу пари, что я показался им каким — то чудаком и не совсем в себе.

— Им хотелось перемолвиться с тобой словечком. Они хорошие ребята, шахтеры из Лэгли Уэй. У них было желание поздравить тебя с освобождением и помочь тебе, чем только можно.

— Передай им мою благодарность. А где они теперь?

— У Лонгриджа.

— Надеюсь, что им по — настоящему повезет, а не так, как нам… Эх, лучше бы мне не совать свой нос во все эти дела! Не умею я отвечать за чьи — либо жизни, кроме моей собственной. Умер Джон Саймон…

— Ты уж сказал мне об этом.

— По словам Бартоломью, его похоронили за оградой какой — то часовни, под березой.

Джеймсон промолчал. Я машинально жевал, не чувствуя ни голода, ни вкуса, кусок мяса, что поменьше. Он казался мне не вкуснее подошвы.

Я допил ром. В голове моей бродили до ужаса ясные и леденящие мысли о Джоне Саймоне.

— Во мне все еще нет великой ненависти, я не нашел пути к той великой бескорыстной любви, к самоотречению, которые для большинства из вас сделались опорой в жизни. Но я становлюсь более зрелым, и меня все сильнее тянет к этим мыслям и чувствам.

Я помахал рукой в том направлении, где, казалось мне, находился замок.

— Это ужасное место, одно из самых ужасных мест на земле. Надеюсь, что они сожгут его…

— Хороший он был парень, этот Джон Саймон… Ну а теперь я принесу тебе тюфяк и одеяло. И когда я постелю тебе, постарайся заснуть, арфист. Тебя знобит.

Я прятался в погребе Джеймсона целых два дня. Каждый раз, когда хозяин трактира спускался ко мне, он сообщал мне новости о непродолжительной, но бурной борьбе, происходившей между немногочисленными и плохо вооруженными повстанцами под руководством Лонгриджа и получившими подкрепление отрядами драгун и пехотинцев под командой Уилсона, того самого офицера, которого я впервые встретил в доме Пенбори. Отряд рабочих, напавших на Мунли, успел нанести противнику некоторый ущерб, но при отступлении напоролся на регулярные войска, шедшие ускоренным маршем с востока на поддержку Уилсона. Отряд разбит наголову.

Но самую тяжелую весть Джеймсон принес в конце второго дня. Эскадрон драгун рассеял и разбил группу повстанцев, взявшихся за — оружие и двигавшихся с запада на соединение с Лонгриджем. Лонгридж был вынужден сосредоточить своих людей на местности, во всех отношения благоприятной для противника, и потерпел отчаянное поражение. Предполагают, что сам Лонгридж убит, а люди его частью взяты в плен, частью разбежались. Оцепенение, такое же удушливое и замшелое, как стены погреба, охватило нас с Джеймсоном, после того как он сообщил мне об этой новости.

— Я, конечно, не очень — то разбираюсь в такого рода делах, — произнес я, когда Джеймсон стал собирать посуду и остатки моей последней трапезы. — Лонгриджа я встретил только однажды. А Джона Саймона я редко мог представить себе иначе, как некое отражение моего собственного существа. Но вряд ли кому — нибудь и когда- нибудь еще так не везло, как этим двум людям. Они взялись за дело еще недозревшее, безнадежное. Им следовало подождать. Они стремились слишком опередить события. Уж не знает ли смерть какое — то магическое слово, завлекшее этих молодцов в свои сети? Да, они поторопились. Слишком мало а них хитрости, а хитрость — едкая штука.

Она, как ржа, проела бы часть цепей, о которые разбились их славные жизни.

— Нам только и осталось, что разбираться в фактах — то втихомолку, то вслух. В ближайшее время нам придется делать это шепотом. Эх, лучшие из наших голосов навсегда умолкли. Но шепот и тишина тоже принесут свои плоды. Потеря крови будет восстановлена. Хор выползет из своих замусоленных, горестных углов и вернется на сцену. Мир полон голосов, репетирующих великий гимн, но их еще не слышно. На нашу долю выпало исключительное счастье: мы слышали, как они пели. И тишина для нас уже не прежняя мертвая тишина.

— Правильно, — сказал я, глядя на Джеймсона, — конечно, правильно. Никогда уже тишина не будет для нас мертвой. Да и сами мы не безгласны, а ведь казалось— эту безгласность ничем не перешибить, она была непоколебима, как гранит. Но — увы! — уши Джона Саймона, которые когда — то способны были расслышать музыку в любом голосе, в любом ветерке, навеки оглушены. Может ли этот факт когда — нибудь перестать терзать меня — чуждого самому себе и всей жизни, в особенности в те минуты, когда жизнь хватает меня за шиворот и как следует встряхивает?

— Этот факт западет тебе в душу. В конце концов он станет тобою, твоими новыми корнями.

— Что — то много я слышу разговоров о корнях. Лучше мне отправиться. Вы очень добры ко мне, мистер Джеймсон. Не опасно мне уйти теперь?

— Не так уж опасно. Тодбори продолжает жить своей жизнью. Сегодня здесь праздник. Верховный шериф и его друзья постановили отпраздновать победу над изменниками и неблагонадежными. Мне предстоит продавать пиво и вино до глубокой ночи. Эта таверна особенно привлекает кутил: их тянет сюда само название «Флаг». Ведь флаг гордо развевается над замком… Пустоголовым и толстобрюхим гулякам дано три — четыре дня на то, чтобы искупать в вине и блевоте свои верноподданнические чувства. А в воскресенье все они соберутся в кучу, приходский священник, настоятель собора и епископ без всяких обиняков провозгласят Джона Саймона Адамса дьяволом, а благочестивые прихожане будут выть от радости, что — де их избавили от нависшей над ними опасности.

Конверт, который мне передала Элен Пенбори, я переложил из своего пальто в короткую, более легкую куртку, одолженную мне Джеймсоном. Сам Джеймсон поднялся наверх и осмотрелся по сторонам.

— Никого нет. Выходи.

Я поднялся по лестнице, обменялся с ним рукопожатием и вышел на улицу. Вскоре я спохватился, что хотя бесцельно, но все же иду в направлении, которое должно привести меня в Мунли. Навстречу мне попалась большая толпа мужчин и женщин; все они шумели, пели, спотыкались, размахивали яркими лентами, и у всех был такой беззаботный вид, какой бывает у людей, увлеченных праздничными проявлениями массового энтузиазма. На моих глазах некоторые застенчивые люди, угрюмо маячившие в стороне от дороги, против воли вовлекались в процессию и уносились потоком вперед. Единодушное настроение толпы ошеломило меня, и стоило только первым волнам лизнуть мои ноги, как я включился в общий порыв и стал частицей толпы. Человек десять музыкантов, разукрашенных розетками и голубыми кокардами, ждали нас в конце улицы, и во главе с ними мы дошли до пустынной прямоугольной площадки, расположенной между Тодбори и замковым холмом. Там мы начали танцевать, причем темпы танцев, крики и радостные возгласы непрерывно росли. Танцы оборвались, когда на сцене появился некий мужчина, по — видимому мясник, насколько я мог судить по его одежде, и любимый оратор, если судить по шумным одобрениям, раздавшимся, когда он взобрался на специально вынесенный для этой цели бочонок. И музыка и крики замерли, когда он заговорил. Он обладал могучим трубным голосом и пользовался им так умело, что это доставляло глубокое удовольствие прежде всего ему самому. Он говорил о безнравственных людях, не желающих по — хорошему ужиться с миром, который, при всех своих преходящих грехах и ошибках, в основе своей вполне пригоден для существования. Мысли у оратора были грубые, плотные, вполне подходящие для того, чтобы ловко швырнуть их на дубовый прилавок его тяжеловесных убеждений. Он упомянул о Джоне Саймоне. Толпа зарычала, громко негодуя, точно каждый из присутствующих потерял ногу. Адамс, сказал оратор, получил по заслугам. Толпа, обрадованная тем, что уже миновала надобность в негодующем рычании, от которого кое — кому стало не по себе, закричала «ура! ура!» А Адамс, сказал мясник, как раздавленная гадина, уже покоится на замковом кладбище… Повернувшись лицом к огромным серым стенам замка, люди как бы ласкали глазами и всеми своими чувствами эти тупые, толстые, надежные стены. Пробившись локтями сквозь толпу, я пошел по направлению к Мунли. Я еще и сам не знал, почему мне этого хочется. Просто я чувствовал, что там, в Мунли, меня ждет нечто такое, что мне следует повидать и узнать, и этого было достаточно.