Изменить стиль страницы

— Я подумаю об этом, — сказал Джон Саймон и вышел из кухни.

Некоторое время спустя мы услышали, как он шагает взад и вперед под широко раскинувшимися старыми деревьями, затемняющими вход в дом.

— Не следовало бы оставлять его там, — сказал я. — После всего пережитого сегодня лучше всего уложить его в постель.

— Пусть побудет там, — высказал свое мнение Эдди Парр. — Все равно не найти ему ни отдыха, ни покоя, пока он так или иначе не решит для себя этот вопрос. Пусть себе пошагает. Ночь сегодня теплая и ясная, так что вреда ему от этого не будет.

— Бенни Корниш, — послышался голос старика, — ты, верно, голоден после всех своих похождений, болтовни о штаб — квартирах и тому подобном. Так пойди же к своей тетке во двор и скажи ей, чтобы она дала тебе молока с хлебом.

— Джереми Лонгридж говорит, что мы теперь вроде как бы солдаты особой армии и будем оставаться ими, пока горнозаводчики не заключат с нами достойного мира. И как солдаты, мы должны научиться переносить всякие лишения.

— Чтоб я поменьше слышал от тебя таких чертовых разговоров, Бенни Корниш! Знай пей себе свое молоко. У меня прямо уши вянут, когда я слышу, как такой молокосос заносится бог знает куда, будто он — старый герцог Веллингтон.

Бенни отвернулся от дедушки и лукаво подмигнул мне, а дедушка в свою очередь отвернулся от Бенни и тоже подмигнул мне. Отвечая им обоим, я был счастлив от того, что мне удалось коснуться одной из интимных сторон жизни этих двух бесхитростных человеческих существ…

— Кто такой Лонгридж? — спросил я Эдди Парра, — И к чему это готова его «армия»? Какой урок, по мнению Лонгриджа, должен извлечь Джон Саймон? Уж не тре-

<5ует ли этот Лонгридж от Джона Саймона, чтобы он опять разыграл из себя шута и вызвал новую бойню?

— Лонгридж — человек, который провидит будущее.

Это было мне понятно. В тот короткий период, когда я сам действовал в качестве независимого агитатора, и я частенько занимался чтением будущего, так что уж кому, как не мне, судить о том, как это делается!

— Джереми не хочет верить, подобно Джону Саймону, что хозяев можно убедить мирными разговорами. По его словам, это все равно, что класть собственную голову в львиную пасть до того, как из груди льва вырвано сердце, а из пасти — зубы. Он говорит, что богачи — небольшая кучка и они обманом и террором держат в осаде, в толстых грязных стенах целую нацию бедняков. Он считает, что если многие тысячи людей живут только для того, чтобы обогащать всяких пенбори и плиммонов, то это значит обкрадывать жизнь. Поэтому, говорит он, нация бедноты должна избавиться от осаждающих ее и сделать свою жизнь ясной, чистой и плодотворной. Хорошо, говорит он, было бы, если бы те, кто кует железо, стали хозяевами заводов, где оно куется. И если бы поля принадлежали тем, кто желает возделывать их, — ведь так оно и было когда — то. Наконец, говорит он, если рабочим действительно суждено стать в новых городах рабами, добычей голода и эпидемий, каких они до тех пор не знали, то уж лучше теперь же уничтожить рудники и доменные печи и нас вместе с ними, а долинам вернуть их прежний покой и пустынность…

— Мне интересно побольше узнать об этом Лонгридже. Когда Джон Саймон прибыл сюда с Севера без меня, в его душе осталось пустое место. Не сомневаюсь, что он нашел немало всякой всячины, чтобы заполнить эту пустоту. Но хотелось бы мне знать вкус и запах того, чем он заполнил ее.

— Ах, о нем можно так много рассказывать! Если бы, например, Джереми поверил, что своей смертью он даст нам возможность посвободнее жить и чувствовать, он тотчас же умер бы, придавая этому такое же ничтожное значение, как, скажем, какому — нибудь пустяковому насморку.

— А Джон Саймон был его большим другом?

— Впервые они встретились в лютую зиму позапрошлого года. И нам казалось тогда, будто они — половинки какого — то целого, вечно желавшие соединиться. Может быть, они пришли с разных концов света именно для того, чтобы встретиться здесь, среди наших холмов, — так, казалось, они слились в одну мысль и одну силу, которые в последние годы указывали им путь. Первое время именно Лонгридж был моральным наставником, кротким и мягким. Нужно было видеть, как все существо его будто загоралось, когда он говорил о потоке великодушных мыслей, в которых стоит только окунуть самых черствых и неисправимых заводчиков — и они станут чутки к нашим желаниям. Пока рабочие по — прежнему плохо и недостаточно знают мир, где они живут, говаривал Лонгридж, до тех пор все их желания будут грубыми, бестолковыми, несбыточными. Именно Лонгридж приохотил нас к чтению и ученью. А стоило ему побывать в каком — нибудь поселке, как многие переставали ходить в пивные, хотя у него никогда не хватало времени прямо выступить против алкоголя.

— Я слышал о таких людях, Эдди, но сам я не таков. Для меня перечувствовать чужую жизнь так же мучительно, как водить наждаком по лицу. Вот я и стараюсь увильнуть от этого. Мне все равно, ищет ли человек путь к спасению души или же золото, навоз, аметисты, оспу или еще какую — нибудь чертовщину, которая, по его мнению, наполнит его жизнь содержанием. И все — таки я рад, что есть еще люди, способные чувствовать безграничные страдания других. Как — нибудь и где — нибудь они, возможно, и доберутся до того плодоносного корня, который, как магнит, время от времени притягивает к себе даже самых тугодумных, самых тупых людей.

— Корень всякой жизни, благо всех людей — вот что гложет их сердца, арфист.

— А что, Джон Саймон и Лонгридж когда — нибудь ссорились между собой?

— В ту пору именно Лонгридж прозвал Джона Саймона «скоропалительным», а Джон Саймон Лонгриджа — «блаженненьким». Это Адамс говорил тогда, что только плавильная печь с ее палящей и изменчивой природой — вот настоящий символ, достойный вести вперед людей, хлебнувших слишком много горя. Огонь, который мы так тщательно поддерживаем для Пенбори, следовало бы разложить под самими хозяевами, и тогда, может быть, они поживее образумились бы. А Лонгридж говорил: наше единственное спасение в том, чтобы неправые поняли свои заблуждения, а их жертвы осознали, что их долготерпению в этом мире должен быть поставлен предел. Если бы мы вздумали слушаться Джона Саймона, то в ту же зиму нам пришлось бы покинуть наши жилища, а судебные учреждения, исправительные дома и дворцы сильных мира сего запылали бы огнем.

— А теперь они, значит, поменялись ролями? Непо-! стижимо! У меня самого никогда еще не было таких мыслей, которые сначала приросли бы ко мне, а потом вывернули меня наизнанку. Я всегда старался держаться подальше от больших дел, достаточно больших, чтобы оставить прочный отпечаток в моей душе. Но мне всегда казалось, что большие мысли рождаются из какой — то глубокой подпочвы и так же мало подвержены изменениям, как, например, деревья. Как же это произошло?

— Точно не могу сказать. Каждый из них искренне хотел обратить другого в свою веру. Но Лонгридж женился на девушке по имени Айона, из Тодбори. Она была красотка и так умна, как женщины редко бывают. И мыслила так же, как Джереми, потому что и она в жизни хлебнула горя. Отец ее был сослан на Вандименову землю. На том, знаешь, каторжном судне, которое захватило первый транспорт людей, осужденных за то, что они заикнулись о повышении заработной платы. Это было еще при Пенбори — старшем. Айона держалась спокойно. Она научила Джереми, который говорил холодновато, без огонька, вкладывать в свою речь все пламя своих желаний, всю страсть, которой он горел. Она учила его умно, и мы впервые стали замечать присутствие горячей крови в его жилах. Потом шайка трактирщиков и других тод- борийских «патриотов», не допускавших и мысли, что люди могут жаждать чего — нибудь, кроме пива, с благословения промышленников и попов объявила Джереми антихристом. Опоив банду хулиганов самым крепким своим пойлом, они натравили ее однажды ночью на Джереми, который после беседы с нами в Мунли возвращался через холм домой. Эти звери избили его так, что он долго был на волосок от смерти. Много месяцев потратила Айона, стараясь поставить его на ноги. А когда силы его восстановились, она скончалась от родов. С этих пор Джереми стал другим. Казалось, весь запас свойственной ему холодной мягкости внезапно расплавился и от него сохранилась одна только твердая горькая окалина. Если бы Джон Саймон оставался к этому времени таким, каким он был прежде, то борьба началась бы в ту же зиму. Но и Джон Саймон изменился. Лонгридж оказался лучшим проповедником, чем он сам думал. В те месяцы, что Лонгридж провел в постели, его идея «моральной силы» пропахивала себе все более и более глубокую борозду в душе Джона Саймона. Теперь Джереми жаждал согнать горнозаводчиков с их золотых насестов и заставить самого Плиммона немножко попахать для разнообразия. При всякой попытке заручиться активной поддержкой друга он сталкивался с тенями своих собственных былых убеждений. Это происходило в ту пору, когда Джон Саймон поселился в семействе Брайеров. Именно тогда это стало нам особенно ясно. Имей, пожалуйста, в виду, что я никого не осуждаю. Я хочу только показать, как это трагично, если два таких ума, как Джереми и Джон Саймон, не действуют или перестают действовать сообща. У народа немного своих вожаков, поэтому мысли этих вожаков должны выстраиваться в ровную и простую линию — только тогда они будут поняты и подхвачены. Народу мало дела до множества едва ощутимых воздушных течений, способных вращать лопасти человеческого мышления. Люди из народа хорошо понимают толк в таких вещах, как холод, голод и физические муки, но у них нет возможности постичь природу тех безмолвных червей сомнения и колебаний, которые прорывают свои пустые норы в душах и умах некоторых людей. Вот и я понимаю только самую малость, но не все, далеко не все…