Изменить стиль страницы

— У нас в Москве сейчас светло на улицах…

— У вас в Москве… — передразню я.

— Народу там пропасть! — продолжает он. — А кино — почти на каждом углу. Билеты свободно продаются…

Наш старый кинотеатр разрушили. Кино показывают в кирпичном доме на Ленинской улице. Днём редко показывают. А на вечерний сеанс билет не достать, да ребят и не пускают на вечерние сеансы.

На улицах появились нищие из деревень. Старушки, дети, старики ходят по дворам, просят поесть. Самые ближние к городу деревни Сухановка и Ковыльное совершенно опустели. Весной там жили люди, а теперь никого нет. В хатах окна и двери раскрыты настежь. Городские ребята играют там. Часто поджигают хаты. Странно получается: раньше городские ходили в деревню за хлебом, теперь деревенские в город.

Откроешь калитку.

— Мальчик, вынеси хлебушка!

Стоит женщина, держит за руку девочку. Я сам когда-то просил милостыню. Зная, что вчерашний хлеб съеден у нас, а сегодня отец ещё не приносил из военкомата, где он получает его по карточкам, убегаю в дом. И картошек нет. Мама на огороде. Но женщина просила у меня, значит, думает, что у нас есть хлеб. На подоконнике стояла банка с молоком. Уже пуста! Что делать? Бегу к бабушке. У неё в сундучке лежат корки столетней давности.

— Бабушка, дайте мне сухарь! Вечером я мягкого вам дам. Да скорей! Я же вас не обманывал никогда!

Если даст, отнесу нищим. Но иногда бабушка не даёт мне. Жмурясь, стискивая от стыда зубы, убегаю через огород на другую улицу, чтоб нищие меня не видели. Пусть думают что хотят, но где я возьму?

А в глаза им смотреть стыдно: они не верят, когда говоришь, что нет хлеба…

Наведался к нам Илья Афанасьевич из Голубкова, помогавший нам при немцах. Несмотря на страшную жару, он зачем-то в полушубке, в шапке. На ногах тяжёлые сапоги. Борода у него стала длиннее. Молча садится на бревно у крыльца. Я принёс воду, поставил ведро. Подсаживаюсь к нему.

— Вы чего в кожухе, Илья Афанасьевич?

Молчит.

— Где батька? — наконец произносит он.

— В лесу или в деревне.

— К вечеру будет дома?

— Будет.

— А матка где?

— На огороде. А я дома сегодня.

До прихода отца он больше не произносит ни слова. Отца он попросил устроить его кем-нибудь в КЭЧ на работу.

— Старуха моя там осталась, а я вот к тебе подался, Никитич! Что скажешь?

— Хорошо, что-нибудь придумаем, — пообещал отец.

Спустя дня три взбунтовался Гаврюша. Где-то выпил крепко, явился к нам во двор, вызвал на крыльцо отца и потребовал, чтобы он хоть раз в неделю разрешал ему прирабатывать на лошади.

— Конюх я, ай нет? — дёргал Гаврюша за отвороты своей измятой шинели. — Куры с меня смеются! Чем я хуже других, Никитич? Ефим Дворков подрабатывает, — загнул он палец, — Венька из пекарни, этот олух царя небесного, и тот доходы имеет! А я у тебя? На бутылку не подработаешь! Думаешь, местов больше нету? Вот! — он потряс треугольным конвертом. Хороший приятель зовёт в Москву. Вместе с ним служили. И уеду! А ты сам ходи за конячками!

Отец молчал. По тому, как спокойно вдруг стало его лицо, я понял, что он сильно осерчал.

— В Москву? — сказал тихо отец. — Что ж, валяй. Там таких как раз и надо. Там вам житьё. Отправляйся спать!

Утром Гаврюша опять бушевал. Отец уволил его. Взял конюхом Илью Афанасьевича. Ему он доверяет, и лошадей перевели жить в конюшню при конторе.

Гаврюшу я в городе не встречаю, должно быть, он уехал в Москву.

Вслед за лошадьми исчезли из сарая и кролики. Мы их зарезали. Мясо едим. Шкурки отец выделывает, мама пошьет мне и Дине воротники и рукавички.

4

Огород убрали и начался учебный год. Казалось бы, свободного времени у меня должно быть больше. Но его почти нет. Совсем его нет. Хотя иногда сидишь на одном месте, ничего ровным счётом не делаешь, но голова занята разными мыслями. И время летит незаметно. Спохватишься, уже вечереет. А ты что-то не успел прочесть, к Лягве не сходил, воды забыл принести. И ещё, и ещё масса всяких дел не сделана.

В этом году я решил стать серьёзным человеком. Чубчик свой причёсываю немного набок. Стараюсь следить за чистотой рук. Стараюсь больше молчать. Особенно дома и если у сестры подруги.

Иногда Дина спросит меня о чем-нибудь, делаю вид, что не расслышал.

— Ты оглох, Борька? — скажет она.

— Что такое? — удивляюсь я и вскидываю уже не одну бровь, а обе. — Что там ещё случилось на вашем фронте?

Такое выражение я перенял от Леонида Николаевича.

— Ты брал книгу вчера. Где она?

— Какую книгу? — говорю я, отлично зная, что она спрашивает о «Капитанской дочке» Пушкина. — Вот эту, что ли?..

Часто просматриваю газеты, которые получает отец. Запоминаю кое-что из них, при случае можно вставить в разговор своё словечко. Серьёзные люди всегда вели дневник. У Лягвы много толстых тетрадок. Я выпросил у него одну, обернул газетой. Временами, отбросив учебник, пытаюсь записать в тетрадку что-нибудь. «Что записать?» — каждый раз думаю я, глядя на ровные линейки чистого листа. Найти бы хороший дневник знаменитого человека. Посмотреть, что он писал. В городской библиотеке нет таких дневников. Может, и есть на дальних полках, спросить у библиотекарши стыдно. Она сразу узнает, зачем мне этот дневник. «Буду сам писать», — думаю я. Но как ни напрягаю мозг, умного никак не придумать. «Ладно, потом напишу», — вздыхаю я и прячу дневник под книги.

В этом году я вступлю в комсомол. Признаться, я трушу, что меня не примут. Об этом твердит сестра. На слова её не обращаю внимания. Но неприятный осадок остаётся в душе. К тому же в первой четверти я сильно провинился в школе. Кто-то выдвинул лозунг: «Всё знать и молчать». Суть его такова: отлично готовить уроки, а когда тебя вызовет учитель, молчать. В заговоре участвуют только ребята. Девчонки о нём знать не должны. Они могут проболтаться. Лягва, я, Витька, заика Колька Шелестов, Лешка Сурков — все мы месяц готовим уроки так, как никогда раньше. Целые страницы из заданного знаю наизусть. Перед началом занятий соберёмся в пустом амбаре в школьном дворе, наперебой хвастаем друг перед другом знаниями. А вызовут к доске, сводишь брови, смотришь в пол, в потолок. Со всех сторон летят к тебе подсказки. А ты как дурак хлопаешь глазами. Учителя бранятся, возмущаются, а ты идёшь к парте, гордый сознанием выполненного долга перед другими заговорщиками.

Физику и математику ведёт Фаддей Петрович. Он больной. Говорят, у него чахотка или туберкулёз — что одно и то же.

Лицо у Фаддея Петровича крупное, брови растут пучками, под ними маленькие вредные глазки. Он минут десять беспрерывно кашляет. Потом, положив голову на руки, тяжело дышит за столом. Но то, что он болен, одинок и живёт в комнатке полуподвального помещения школы рядом с Дмитрием, не трогает меня. Я не думаю об этом. Знаю, что он вспыльчив, любит ехидничать, ставить плохие оценки. Делает это, кажется мне, с удовольствием, кривя улыбкой губы, приговаривая: «Отлично. Ещё одна двоечка вам. Или кол хотите? Пожалуй, поставим кол». Двойки и колы под его пером — жирные. Пятёрки, четвёрки — едва-едва заметные.

Кстати, я уверен, что всем учителям приятно ставить двойки. Правда, у некоторых больше жалости к ученикам. Особенно к тем, кто тянется в хвосте, кому учёба даётся трудно. Таким ученикам задают наводящие вопросы, не насмехаются над ними. Влепить двойку человеку способному, скажем мне, Лягве или Шелестову, огромнейшее наслаждение для учителей. И они прибегают к разным способам, чтобы насладиться.

Фаддей Петрович может вызвать тебя сегодня, и ты ответишь хорошо. А завтра вдруг он опять спросит. И если не приготовил урока, жёлтое лицо его расплывается в улыбке.

— Хе-хе! — потирает он руки. — Вчера я, видимо, ошибся. А сегодня проставлю достойную ваших знаний оценочку…

Вредный мужик.

Только Вера Владиславовна, наша классная руководительница, не любит ставить двойки. И даже тройки. Она учит нас литературе и русскому языку. Она славная. Маленькая такая, худенькая. Ходит всегда в чёрном костюмчике. Волосы у неё белые, а глаза огромные и добро-печальные. Она пожилая. Учила когда-то ещё и маму. Мама говорит, что она умная, образованная. Всю жизнь прожила одна. Будто в комнатке её до сих пор висит портрет какого-то офицера царской армии. И если кто спросит её: «Кто это?» — она отвечает: «Мой муж». Хотя замужем никогда не была. Это портрет её жениха, погибшего на войне с немцами ещё до революции. И Вера Александровна рассказывала, будто Вера Владиславовна, узнав о гибели жениха, решила всю жизнь прожить в одиночестве. Посвятила свою жизнь чужим детям. До войны она учительствовала в деревне. Её много раз звали работать в городе. Она не хотела, а после войны приехала сюда.