Изменить стиль страницы

Выйдя из палатки Ашрафа, Алимджан, не разбирая дороги, медленно двинулся вперёд, куда глаза глядят. В посёлке было безлюдно, все ушли в столовую, на концерт художественной самодеятельности. Алимджан тоже мог бы выступить, но сейчас ему петь не хотелось.

Вот вагончик, в котором живёт Тогжан. Света в окнах нет. Ах, Тогжан, как темно вокруг, ничто не освещает дорогу, по которой бредёт Алимджан!

Он дошёл до окраины посёлка, сел на камень, припорошенный снегом. Камень был холодный, но Алимджан не чувствовал холода. Он устремил неподвижный взгляд в окутанную сумерками степь, отдавшись горьким думам и воспоминаниям.

Вспомнил он своего коня, которого ему подарили, когда он успешно окончил школу-семилетку. Тогжан часто наведывалась в конюшню, гладила коня по чёрной мягкой гриве, а Алимджану казалось, что и он ощущает ласковое прикосновение маленьких, нежных, сильных рук.

В последнее время бока у коня опали, выступили рёбра, грива свалялась. Видно, и коню передалось горе хозяина. Но у Саши было на этот счёт иное мнение, и он однажды упрекнул Алимджана:

— Что ж ты за конём своим не смотришь? Это ж не конь — птица! А ты…

Алимджан в ответ пробормотал что-то невнятное, а Саша обнял его и сказал сочувственно:

— Не к лицу джигиту падать духом. Ты целиной себя меряй. Старайся, чтобы всё в тебе было достойно того большого дела, на которое мы пошли. Подтянись, собери в кулак волю — и полный вперёд! Понял? А коня отправь в колхоз.

Сейчас, сидя на камне, Алимджан вспомнил слова Саши, и стыд обжёг сердце. А стыд для джигита хуже смерти. Джигит должен носить горе в себе, ничем его не выдавая, ни с кем не делясь им. А он… Вот и сейчас перед портретом Тогжан он не смог сдержаться, и все увидели, как он глуп и несчастен!.. Саша прав: нельзя раскисать! Он ведь приехал в совхоз не только для того, чтобы расстаться с Тогжан. Он приехал работать и будет работать, не жалея сил!

Алимджан стиснул зубы, медленно поднялся с камня и зашагал обратно в посёлок. У своей палатки он остановился, помедлил немного, словно раздумывая, не войти ли в неё, а потом упрямо тряхнул головой и направился к столовой, где собрался сегодня чуть не весь совхоз.

С той поры Алимджана словно подменили. Он работал, как все, даже усердней других, и веселился, как все, даже самозабвенней других; он охотно пел для друзей свои песни, реже — грустные, чаще — мужественные, звонкие, как сталь клинка. Саше уже не в чём было его упрекнуть. Один Тарас знал, как страдает парень. Тарас — самый близкий друг Алимджана.

Поначалу, едва попав в совхоз, Алимджан сблизился и с Ашрафом. Ему по душе пришёлся неунывающий, лукавый бакинец с тяжёлыми, как молот, руками кузнеца и чуткой душой художника. Ашраф понимал по-казахски, хорошо знал русский язык, учил Алимджана новым русским словам. Он видел, как велика у казаха тяга к машинам, к технике, и, сам овладевая на курсах профессией тракториста, помогал Алимджану. Однако после памятного комсомольского собрания, па котором он впервые почувствовал в Ашрафе соперника, и после случая с портретом Тогжан молодой охотник стал сторониться Ашрафа. Сознание вины перед Алимджаном и Ашрафу мешало быть с ним таким, как прежде. Так или иначе, его дружба с Ашрафом разлаживалась, а с Тарасом — крепла. Перед Тарасом казаху не надо было таиться: они были людьми одной судьбы. Утешая Алимджана рассказом о своём собственном горе, Тарас ободряюще говорил:

— Любовь, хлопче, штука сильная, да ведь не такая уж, что с ней и совладать нельзя! Мы-то посильней будем… Бачил ты, как усмиряют весенний паводок?.. Возводят дамбы, плотины. Вот и ты, друже, поставь на пути своей любви плотину покрепче, и пусть любовь омывает твоё сердце, но не застит весь мир… Молод ты ещё, Алимджан, а на белом свете много гарных дивчин… Всё у тебя впереди. Всё наладится, как говорит наш завхоз.

Была правда в словах Тараса, и Алимджан понимал это. Понимал, но ничего не мог поделать со своим непослушным сердцем, которое каждым своим гулким ударом словно твердило одно имя: Тог-жан, Тог-жан… Он мог скрыть свою любовь от других, самого себя принуждал не думать о ней, забывался в работе, но сердце упрямо выстукивало: Тог-жан, Тог-жан…

Попробуй заставь замолчать собственное сердце!

3

Нет, сердце не заставишь замолчать.

И если Алимджан всё же тщился смирить его, взнуздать, как горячего, норовистого коня, то Ильхам давно отпустил поводья, и любовь привела его в далёкий степной совхоз.

Ильхам родился и рос в Баку, городе нефти, утренней звезде Востока. Ему дорога была каждая трещинка в стенах старой крепости, каждое дерево в густых бакинских садах, на площадях и набережной; он мог часами рассказывать о поэтах и революционерах, в честь которых поставлены в Баку прекрасные памятники. Из всех пейзажей самым красивым он считал тот, что открывался из окна его дома: свинцовая, неспокойная гладь Каспия, толпящиеся в море хмуроватые суда, и шагающие вдаль по морской волне стройные нефтяные вышки.

Ильхам любил свой город, казавшийся ему лучшим в мире.

И завод, на котором он работал слесарем, считал лучшим из заводов. На заводе царил дух творчества, изобретательства; Ильхам, не желая отставать от других, тоже начал шевелить мозгами, а мастер дядя Трофим, хмурый и добрый, видя, что у парня «котелок варит», подсказывал ему, что можно и нужно сделать для цеха, и заставил освоить вторую профессию — токаря, «потому что настоящий рационализатор многое должен уметь, многое знать обязан…». Через год-другой на счету Ильхама было уже несколько дельных предложений.

Ильхам не представлял себе иной жизни, чем та, которой он жил на заводе.

Здесь он познакомился с Геярчин. И вместе с любовью в душу вселилась неодолимая робость. Друзья считали его парнем смелым, инициативным, но, встречаясь с Геярчин, он утрачивал всю свою решительность, от застенчивости не мог связать двух слов. И Геярчин ничего не оставалось, как подшучивать над Ильхамом. Он сам давал ей повод для шуток, и она была рада этому, потому что под дружеской шуткой легче скрыть растерянность. Да Геярчин вовсе не была такой спокойной, какой казалась.

Сердце девушки ещё не знало любви, но порой она ловила себя на том, что слишком внимательно приглядывается к знакомым ребятам, словно ищет среди них со смутным страхом и щемящим беспокойством того, кому, может быть, суждено когда-нибудь всё перемешать в её ясной судьбе. И, разгадав чувства Ильхама, Геярчин встревожилась. Его любовь налагала на неё какую-то ответственность, Геярчин должна была или оттолкнуть её, или пойти ей навстречу. Но девушка не могла решиться ни на то, ни на другое, Ей не хотелось огорчать Ильхама, который, что греха таить, не был ей безразличен, и в то же время её пугало то неизвестное, неизведанное, что зовётся любовью. Ведь это как в темноте идти, не зная, что ждёт тебя за кромешной тьмой: бездонная пропасть или солнечный простор. И Геярчин предпочла сделать вид, что просто не замечает любви Ильхама. Радуясь встречам с ним, она прикидывалась равнодушной, а чаще подтрунивала над бедным парнем, нагоняя на него ещё большую робость. И хоть она не хотела себе в этом признаться, ей доставляло удовольствие видеть, как тот теряется, мрачнеет, каким тоскливым становится его преданный взгляд. «Значит, любит. По-настоящему любит!» — думала Геярчин. Мысль эта и тревожила и успокаивала. Ведь если он так её любит, значит можно ещё немного его помучить, он от неё никуда не денется.

А Ильхаму казалось, что она только и мечтает о том, чтоб он отстал от неё, и когда он услышал, что Геярчин одной из первых вызвалась ехать на целину, то совсем потерял голову. Ему подумалось, что Геярчин бежит от него. Он разыскал девушку и, глядя в пол, тщетно стараясь унять волнение, спросил:

— Почему ты уезжаешь?

Геярчин посмотрела на него с изумлением.

— Как это почему?.. Наивный вопрос! Не я одна — многие едут. Комсомол позвал, и мы едем.