После свидания на Корфу Левис и Ирэн не встречались, но писали друг другу каждый день.
«Давно уже ходят слухи о возможном слиянии банка „Апостолатос“ из Триеста и Франко-Африканской корпорации; сегодня мы, кажется, можем подтвердить, что момент этот близок. Новое общество будет носить название „Средиземноморский ОМНИУМ“. На очередном собрании, которое состоится в следующем месяце, — если наша информация верна — будет решено, что акционеры получат право на одну новую акцию вместо двух старых и на одну новую акцию вместо четырех старых, соответственно принадлежащих банку „Апостолатос“ и Франко-Африканской корпорации. После котировки, которая ожидается в январе, вполне вероятно, что акции нового общества будут иметь столь высокий курс, что ему будут отдавать предпочтение при вложении ценных бумаг».
(«Финансовая информация»)
ЖИВОЙ БУДДА
Перевод В. Г. Исаковой
Запретный город
Автомобиль двигался по возвышавшейся над рисовыми полями дороге, на всем протяжении которой снизу доносилось кваканье лягушек; это была старомодная, высокая и тяжелая машина — типичный королевский автомобиль. На сиденье возле шофера никого не было. На заднем сидели наследный принц и его адъютант. Шины мололи гравий, словно мельница зерно, и разбрызгивали оставшиеся от ежедневных гроз лужи, которые не успевала впитать за ночь умиротворенная земля. Запах влаги, проникший через опущенное до уровня носа стекло, возвестил о том, что впереди лес. И действительно, они почти тотчас въехали под его густые зеленые своды. Шофер придерживал руль только правой рукой, левой — мигал фарами, освещая мелькающих в воздухе летучих мышей и убегающих прочь диких, с металлическим блеском в глазах, собак.
Так продолжалось минут десять. Затем машина замедлила ход и остановилась, фары погасли. Только сейчас стало видно, что дороги дальше нет и что они приехали на берег широкой реки, отражающей сиявшие в небе звезды. Лес подступал вплотную к стремительно несущемуся потоку ровно поблескивающей воды, завладевшей пространством до самого горизонта. Луна не просматривалась, но ощущалась повсюду. Трое мужчин молчали, оставаясь на своих местах. Вместе со скоростью исчезла и прохлада: их высохшие было спины снова стали влажными, и на белых куртках проступили пятна. Вспыхнул огонь сигареты. Шофер прихлопнул нескольких москитов. В воду шарахнулась крыса.
Почти каждый день принц Жали приезжал сюда во время полуночной загородной прогулки после ужина у короля-отца. Здесь река, становившаяся особенно стремительной в сезон дождей, спешила к океану. Никакой берег уже не смел ограничить ее, ни один мост — набросить на нее свое ярмо. Здесь она вздымала на своих волнах последние плавучие домики, которые приходили в движение, сталкиваясь друг с другом; она проникала под строения, стоявшие на сваях, размывала почву, окрашиваясь в шоколадный цвет, и терзала берега. Оставаясь тем не менее судоходной, она от юга и до севера кормила это маленькое азиатское королевство (являющееся, как и его соседи — Камбоджа, Сиам и Бирма — лишь коридором для ее ноздреватых наносов и илистых почв), а теплым индийским морям несла снежную прохладу Тибета. В местном церемониале эта река-кормилица имела свой особый статус и даже носила герцогский титул.
Через некоторое время принц вышел из машины и в сопровождении адъютанта смело ступил в лес, под сень гигантских папоротников. Место это, видимо, было ему хорошо знакомо, так как, не обращая внимания на топкие берега, которые то выдавались вперед, то отступали, он свернул на слегка поднимавшуюся над землей мощенную досками тропинку. Пройдя метров пятьдесят, мужчины остановились и трижды простерлись ниц. На какое-то время они замерли в этой позе, словно в молитве… Принц поднялся первым и, обернувшись к тому, кто следовал за ним, взял у него палочки из сухих трав: в кромешной тьме вспыхнул огонь. Теперь, подняв голову в просвете между деревьями, можно было увидеть безмолвно возвышающуюся над лесом глыбу — то было гигантское, отполированное временем изваяние Будды, стоящее среди поросших зеленью руин разрушенного каменного храма. Когда-то глаза у статуи были открыты, но дожди размыли выпуклые зрачки и загнутые кверху ресницы, так что теперь она казалась спящей: неумолимое время закрыло ей глаза, словно человеку…
Принц вернулся к машине. На прогалине осталась лишь раскаленная точка да аромат тлеющих благовоний.
— Рено?
— Да, монсеньор.
— Запомните, завтра вечером, в это же время, мы отправляемся в путь.
— Слушаюсь, монсеньор, — не оборачиваясь, ответил вышколенный шофер, прямо и неподвижно сидевший за рулем.
Снова наступило молчание. Окруженные мерцавшими в темноте светлячками и жабами-буйволами, дувшими в свои игрушечные трубы, трое мужчин с непокрытыми головами, без шлемов, казалось, сосредоточились только на том, чтобы запастись перед сном прохладой. На самом деле они знали, какой серьезный момент наступил сейчас, знали, что один из них владеет в этот вечер тайной — совсем новой тайной, увенчавшей здание, построенное с такой быстротой и такой смелостью, что малейший жест представлялся опасным, малейшее слово могло похоронить их под его обломками. Тропическая ночь, всегда кишащая жизнью, со всеми своими бликами и подспудными шорохами словно застыла, пораженная эффектом от этого краткого распоряжения, отданного принцем шоферу.
Шофером же (надо представить сначала его, ибо он, хотя и не является главным героем повествования, сыграл в те два месяца, что находился на службе у принца, очень важную роль) был молодой француз лет двадцати шести. Являясь шестым сыном графа д’Экуэна, дворянина из Нормандии, погибшего на войне волонтером в возрасте шестидесяти лет, он родился за восемь тысяч километров отсюда — в старом замке эпохи Людовика XIII, находившемся между Венсеном и землей Ко.
Рено д’Экуэну довелось слышать грохот пушек, но не так близко, как людям более старшего поколения, чтобы оглохнуть от него. Он не участвовал в этой Великой войне, ознаменовавшей для одних начало нового века, для других — конец света. А потому безразличие, которое он питал к этой эпопее, было совершенно искренним: война наводила на него скуку, как Священная история, и разочаровывала его, как матч, закончившийся вничью. Он еще ничего не сделал, ничего не узнал, но грядущее, приход которого он ощущал, обещало быть столь новым, что он верил: ничего подобного прежде не бывало. Он явился как раз вовремя, чтобы застать момент, когда навсегда похоронили золотые денежные монеты и их старшую сестру — Нравственность. Занимая в отношении войны 1914 года ту же позицию, что Мюссе и Виньи занимали в отношении войн Империи, он унаследовал их пессимизм, но отнюдь не восхищение, которое те питали к прошлому. Он знал только (сегодня уже все французы отдают себе в этом отчет), что эта бойня была напрасной, что восемь лет спустя не осталось ничего от тех принципов, во имя которых все сражались, да и они оказались лишь словами, затасканными от слишком долгого ношения на гребне шлемов. Отец его погиб под Верденом, перебив много немецких дворянчиков, походивших на него самого, как никто другой на этом свете.
У Рено на глаза наворачивались слезы, когда он думал о его печальной судьбе. Война за «правое дело» представлялась ему подобием какой-то немыслимой железнодорожной аварии. «Мой бедный отец погиб в жуткой катастрофе», — говорил он. Рено спокойно предоставил миру пуститься вразнос: у него был ладно устроенный мозг, обслуживаемый превосходными рефлексами, ему хватало решительности, а любовь к действию была тем более похвальной, что в глубине души он в него не верил. Если эти черты в общем были присущи всем юношам его времени, то индивидуальной особенностью Рено являлось его пылкое романтическое сердце, хотя он отчаянно старался не нравиться окружающим и довольно-таки преуспел в этом.