Изменить стиль страницы

Несмотря на их бдительность, один из заключенных читал, писал и отмечал острием своего ножа на табуретке дни календаря; сделанных им зарубок набиралось уже немалое количество. По ним можно было бы вычислить, что, коль скоро Тенсе был брошен в тюрьму приблизительно в конце августа этого, 1793 года, значит, сейчас подходил к концу ноябрь…

Лу де Тенсе жил и пока не думал умирать.

Заточение не казалось ему слишком долгим, ибо он думал о Парфэт, веря, что она находится в безопасности. Никто из сидевших на Складе нантцев не видел ее с весны, но, по слухам, мадемуазель де Салиньи была еще на свободе; кто-то утверждал, что она прислуживает на кухне у одного из членов Конвента, кто-то — что она нашла убежище в Бретани. Бывший псарь из Юшьера уверял, что она скрывается на одном из островов Луары; по сведениям других, она вроде бы добралась до Парижа.

— Я уговаривал ее эмигрировать, — сообщил Тенсе некий господин Ботиран, арестованный за федерализм, — но она отвечала мне: «Франция прекрасна, и с ней, как и со мной, ничего не случится». Хотя именно потому, что Франция прекрасна, — продолжил он, — с ней всегда что-то случается. Дай-то Бог, чтобы ничего не случилось с мадемуазель де Салиньи. Надо сказать, она всегда была такой: разумной в чувствах и неразумной в своих рассуждениях.

Тем не менее Лу де Тенсе сохранял твердую уверенность в том, что он непременно снова увидит Парфэт. Цыган, гадавший ему в тюрьме на замусоленных картах таро, предсказал: «Вы выйдете отсюда… вы сядете на корабль… Я вижу вокруг вас воду, и вас сопровождает девушка…»

Тенсе смотрел на этих людей, словно умерших во время сна и лежащих, как покойники, на дне огромного рва, того рва, который уже отделил Францию прошлого от Франции будущего; все они оказались жертвами какого-то чудовищного геологического сдвига, подобного тому, от которого рушатся горы, превращаясь в долины, и океаны поглощают цивилизации. Он наблюдал эту неслыханную катастрофу, которая поглотила общество, чьи последние представители лежали, страдая от сырости, царившей в этом помещении. В филантропических теориях века не нашлось места для заботы о людях, попавших в подобные условия, ужасающие своей бесчеловечностью. Новая Франция рождалась там, за этими стенами, без него, без них, заперев их тут, причем заперев не столько для того, чтобы наказать, сколько для того, чтобы не видеть их, чтобы больше не думать о них, чтобы избежать немых упреков людей, превращенных в призраки. У этой Франции было уже другое лицо, она носила другие одежды, говорила на новом языке.

На рассвете дверь открывалась, и входил негр; его, толстогубого, с платком на голове, едва-едва можно было различить на фоне освещенной фонарем двери. Негры всегда несут шлейф революции.

— Чем больше людей, тем высели[9], — пояснял он. — А ну-ка, потеснитесь!

И он вталкивал новых заключенных.

Около восьми часов утра появлялись комиссары с тюремной книгой под мышкой. Они выкрикивали имена, приказывая: «Следуйте за нами». Некоторые из вызванных не откликались: они не дожили до рассвета. Соседи умерших брали себе их одежду и обувь.

— А ну-ка, потеснитесь! Свыньтис[10], макаки! — кричал негр.

Однажды дверь тюрьмы отворилась и на пороге показался человек, опоясанный трехцветной перевязью, с лицом оливкового цвета и жесткими волосами, черными и гладкими. С презрительной брезгливостью он оглядел этот огромный склеп, битком набитый людьми, и проворчал:

— Нужно очистить политическое тело государства от мучающих его нарывов.

— Это явно не тот человек, которому хочется верить в согласие, — усмехнулся Тенсе.

Согласие — это вошедшее в обиход при Людовике XVI привлекательное слово, которое писалось тогда на всех стенах, звучало теперь чуть ли не в каждом выступлении. По-жирондистски холодное и бесцветное, умиротворяющее, величественное, даже слегка безжизненное, но не лишенное красоты, оно, скорее всего, было одним из самых любимых слов Парфэт. «Согласие… — повторял про себя Тенсе. — Я не буду ждать до тех пор, пока воцарится согласие и пока французы начнут обниматься. Я вырвусь отсюда, я буду молить Парфэт вознаградить меня за постоянство в любви, и в тот день, когда это произойдет, мне уже не придется говорить, что я пришел слишком поздно. Да, я и в самом деле слишком поздно вернулся в Вандею, как раз в момент гибели края, слишком поздно бросился на помощь королю, когда его голова уже пала, да, я слишком поздно попал в особняк Бабю, когда его стали распродавать и пускать по ветру, но зато в сердце Парфэт я пришел не слишком поздно, ибо теперь оно будет биться ради меня».

Тенсе обрел уверенность в себе и с надеждой смотрел в свое будущее. От этого неожиданно радостного восприятия жизни дни стали лететь быстрее. Свершившийся факт — крушение общества, обломки которого он видел у своих ног, подсказывал ему одно-единственное — бежать. Европа была для него теперь не Старым Светом, а тем светом; что же касается Революции, то она казалась ему первой атакой апоплексии. Можно сменить режимы, врачей, но нельзя изменить душу больного; можно переименовать привилегии, откупы, подати, льготы, бенефиции в права; сборы, налоги, взносы — в изъятия в казну, но это лишь усугубит развитие все того же самого рака, которому суждено будет свести в могилу европейского человека. «Европа слишком долго жила, слишком много играла, богохульствовала, пустословила и оскверняла, — размышлял Тенсе. — Здоровое сердце должно искать защиты в другом месте».

С трепетом в душе он представлял себе, как увезет Парфэт в Виргинию. Мысленно Тенсе уже видел, как она садится в один из челноков, которые индейцы, живущие вдоль рек, называют «кораблями», и поднимается вместе с ним вверх по Огайо, как они добираются, волоком перетаскивая ялик в обмелевших местах, до самого Потомака. Там они купят ферму, которую он назовет Новым О-Пати, купят вместе с табачными плантациями. Ему казалось, что он вдыхает отдающий ванилью запах белых цветов и видит, как колышутся листья от северо-западного ветра, дующего из прерий. Вечером он встретился бы у костра с татуированными сахемами, побеседовал бы с ними об охоте, вернувшись сам после удачной охоты с перекинутыми крест-накрест через плечо двумя гирляндами птиц для Парфэт, птиц Виргинии — белых цапель, пеликанов, голубых соек, диких индюков, казарок, рисовых птиц, пересмешников и всех тех уток из бухточек, которых он настрелял бы на реке Ангуиль…

Перебрав в памяти все события прошлого и обустроив будущее, Тенсе засыпал, как только начинало смеркаться — в пятом часу.

Раз в месяц его водили к «парикмахеру», то есть к жене привратника, которая «обрабатывала головы». Именно там он узнавал свежие новости. Рассказывали, что гильотина работает недостаточно быстро, что каждое утро людей расстреливают на островах, да в таком количестве, что не хватает могильщиков. Продвигавшиеся по Вандее «синие» находили колодцы, битком набитые республиканцами; печи, до отказа забитые зажаренными майенцами; комиссаров, прибитых, как сарычей, к воротам ферм: армии больше не брали пленных. Стало недоставать пороха для перестрелок. В Нанте креол из Сент-Доминго по имени Гулен проводил многочисленные обыски и аресты даже среди патриотов.

— Несмотря на это, скоро в тюрьмах освободятся места, — уверяла привратница.

Она слышала это от одного делегата-монтаньяра, прибывшего позавчера с инспекцией.

— Как его зовут? — спросил Тенсе.

— Это гражданин Каррье.

Каждое утро назывались все новые и новые имена, и заключенных уходило все больше и больше. Как только дверь открывалась, в мыслях у каждого мелькало: «Это за мной». Уйти из зала значило уйти из жизни. Охваченные туманами Эреба, люди-тени с трудом отделялись от других таких же несчастных; эти тела с отупевшими от сна или чумными от бессонницы лицами, заросшими бородами, казалось, уже бродили в аду. Эти части целого с трудом отрывались от черной массы, принявшей их и за время заточения засосавшей в себя.

вернуться

9

Веселей.

вернуться

10

Сдвиньтесь.