— А, это вы, — проговорила она, без малейшего удивления разглядывая гостя. После чего посторонилась, пропуская меня.

Больше всего изменился ее взгляд. Неподвижные глаза ее, с выражением пугливого отупения, начинали бегать лишь под действием моего взгляда, уклоняясь от встречи с ним и не позволяя ему проникнуть в самое сердце, которое, по первому ощущению, казалось яблоком, с червоточиной. В белесом свете студии она предстала предо мной как была, без прикрас — немытые вытравленные волосы цвета незрелого помидора, сутулая спина, обтянутая чесучой, спущенные чулки и шлепанцы. Задравшийся рукав обнажил руку, испещренную розовыми, синими, черными точками. Она упредила мои вопросы.

— Я была очень нездорова. Сперва нарывы, а на той неделе ослепла на сутки. Против меня замышляют недоброе… — Она смотрится в зеркало, потирает лоб, щеки. — Ну и вид, вся как один сплошной синяк на третьи сутки.

— А прежде вы никогда не соглашались быть жертвой.

— Прежде… не помню, странно, с некоторых пор я теряю память.

Она говорила медленно, с усилием. Видя по моим глазам, что я ясно понимаю, что с ней творится неладное, она внутренне собралась, и речь ее стала более осмысленной.

— Любопытная вещь — принадлежать к определенной среде. Даже и не скажешь, с чего все начинается, и лишь потом догадываешься, что все было заранее подстроено некими таинственными силами. Побываешь где-нибудь, назавтра вернешься туда, глядишь — а магический круг уже сомкнулся. Дни проходят в тесном контакте с людьми, которых раньше не знала и никогда бы не выбрала по доброй воле. Наступает пора, когда много и часто развлекаешься, когда дружеское участие, всеобщий веселый настрой, обмен жизненными силами сплачивают людей, окружающих тебя, в некую группу, делая ее незаменимой, и ради нее мало-помалу, под любыми предлогами забрасываешь все, что выходит за ее рамки. Между членами группы возникают трещины. Верх одерживают не самые хорошие, и это кажется естественным. Происходит взаимное притяжение и отторжение, не говоря уже об узах нежности. Наконец наступает минута, когда хочется не то чтобы выйти из группы, но иметь между собой и другими хоть какую-то дистанцию. Не тут-то было. Нерушимая негласная связь слишком прочна. Хочешь попробовать биться в одиночку, отправиться в путешествие — и не можешь двинуться; хочешь работать, как-то отвлечься — но они тут как тут: следят, находят тебя, поджидают, возвращают к прежнему; все, что за пределами этой группы, кажется неприемлемым. Общение происходит внутри группы меж посвященными с помощью сленга. Все это было бы не страшно, если бы однажды, под влиянием ожесточившихся или ставших опасными членов других, к тому времени распыленных групп, я решила полностью пересмотреть состояние своей совести, усомнилась во всем и поняла, что приблизилась к краю бездны.

— Но кто вовлек вас во все это?

— Я имела дело с порядочными людьми и с негодяями, и первые были под пятой вторых. Да к тому же здесь, в Англии, так странно… в Париже всему есть предел, какие-то рамки. В Лондоне все размыто.

— А я, разве я здесь не для того, чтобы помочь вам? — проговорил я, подойдя к ней ближе.

Но она уже не слушала, вконец измученная усилием, которое ей пришлось сделать, чтобы мыслить и связно выражать свои мысли.

— Уедем со мной, Дельфина, я не хочу оставлять тебя. Завтра я возвращаюсь в Париж. Хочешь, я куплю тебе билет?

— Я не смогу.

— Ты только захоти.

— Я не могу больше хотеть.

Веки ее покраснели, нос раздулся, она чихнула.

— Оставьте меня. Я не нуждаюсь ни в ваших советах, ни в ваших упреках. Этого я не позволяю никому. Впрочем, все, что вы говорите, не лишено эгоизма и злобы. Лучше вам уйти. Каждый день в одно и то же время меня бьет лихорадка. И нечего разглядывать флаконы, вас это не касается. Вы что, пришли шпионить за мной? И не надейтесь выведать что-нибудь у моих слуг, ни один не пожелал остаться у меня… — Она прислушивается. — Слышите, скребутся? Это мыши, прямо беда… — И, видя недоверие в моем взгляде, продолжает: — Я больна, не правда ли? Доставляет ли вам удовольствие унижать меня теперь, когда я сама от себя отреклась, когда у меня крашеные волосы, траур вокруг ногтей и вид отщепенки? Знаю, что я скатилась. Вы наблюдали за процессом, не позволяя себе вмешаться; теперь уже я прошу вас ни во что не вмешиваться. Или вы недостаточно провоцировали меня в прошлом? Теперь я подчиняюсь законам непристойного поведения и нахожу в том определенное удовольствие. Ваш высокомерный вид мне несносен. Подите прочь.

— Дельфина, девочка моя, успокойтесь. Уверяю вас, я не такой безжалостный, как вы думаете. Поищем выход вместе.

Она обмякла, прижалась лбом к моей руке; я чувствовал, как невыносимо ее страдание. Хрустнули ее пальцы, она спрятала свои ногти. И потеряла сознание.

Я уложил ее. Когда же она очнулась, то на все мои попытки найти ей оправдание, внушить веру в себя отвечала:

— Все это приключилось со мной от гордости.

Я ждал этой жалобы, которая у всех женщин наготове и которой они обозначают свою униженность.

Дельфина назначила мне свидание в Ридженс-парке. До этого я ходил регистрировать свой багаж, так как поезд в Париж отправлялся через час. Тренировки новобранцев за пять лет здорово повредили парку, но теперь он оживает. Мимо меня проходит солдат в форме мирного времени, весь сверкая, как перец в салате. Летит вниз, стукаясь о ветки, орех, выпущенный невидимой белкой, и раскалывается об землю.

Не скажу, что вчерашний визит на Эбьюри-стрит взволновал меня. Скорее, просто задел. Страдание Дельфины не находило выхода; накрепко прикованная к своему несчастью, она была и во власти обескураживающей вульгарности. Выражалась она пошло, а обморок вообще все испортил. Но стоило мне оказаться одному, как картина прошлого властно предстала моему взору с наложенной на нее сверху, как калька, и время от времени гримасничающей картинкой вчерашнего дня. Это отдалось во мне болью. Не то чтоб я так уж дорожил благополучием другого, но было мучительно видеть, как кренится натура, которую до того не могли поколебать ни радость, ни горе. Я уважал ее, не восприимчивую к лучшему, но и не падкую на заразу. Ее горделивая цельность часто казалась мне невыносимой, но не менее тягостным оказался для меня вид грубого пленения всего ее существа каким-то бесцельным роком.

Меня охватило сострадание, я думал лишь о том, как можно помочь ей. Всю ночь я был снедаем беспокойством И страстно желал спасти ее. Растроганный, я чуть было не отправился к ней посреди ночи…

Проходит час, Дельфины нет как нет. Лондон не отдает того, что стало его добычей. Он как сеть: стоит только в нее попасть, и ты пропал. В его бесчисленных домах есть и другие жертвы: горе и удовольствие вовсе не держат их, но им уже не вырваться. Не пережевывая их челюстями своих набережных, Лондон, этот морской хищник, просто заглатывает их, как и все остальное, что попадается ему, разлегшемуся там, где заканчивают свой путь корабли.

Она не придет. В зоопарке по соседству львиный рык потрясает пещеры из армированного бетона. Крики попугаев ара разрывают ткань вечера. Мое сердце полно сострадания и жалости.

Аврора

Окно выходит во двор, до рассвета рукой подать. Над двором повисла видавшая виды черепица небесного свода на болтах-звездах с кислотными подтеками на востоке. Таким должно быть утро казни. Двор — крик о помощи задыхающегося. Он слишком узок, чтоб тишина могла пребывать в нем в лежачем положении, она стоит колом, как в трубе.

Из подвального помещения раздаются глухие удары — это помощники булочника бросают друг другу тяжелые шматы теста.

Жить здесь мне невмоготу, я задыхаюсь; я еще мог бы спать, если б не сны и не давящая усталость при пробуждении; жить в окружении друзей непереносимо, еще более непереносимо жить вдали от них. И все-таки мне это удается; а вот убить время не получается никак, только ранить, как ни грызи ногти, не выщипывай волоски.