Изменить стиль страницы

Но прекраснее всего, конечно, космос — космос живой и одушевленный. Именно созерцание и эстетическое переживание красоты космоса привело античность к формированию таких категорий эстетики, как мера и размеренность, симметрия, ритм и гармония.

Античную классическую эстетику принято подразделять на четыре основных этапа: ранняя классика, средняя классика, высокая классика и поздняя классика.

Представители ранней космологической классики рассматривали красоту и искусство как нечто внешнее и материальное. Гераклиту принадлежит своеобразная, несколько отличная от шумерской, иерархическая лестница прекрасного. Он различал в порядке убывания:

1. Красоту Богов.

2. Красоту человека.

3. Красоту животных.

Впервые в истории эстетической мысли Гераклит, предвосхищая софистов, счел возможным самостоятельно рассматривать красоту человека.

Эмпедокл же вообще признавал прекрасным весь чувственный мир и являлся, таким образом, основоположником одной из двух существующих концепций панэстетизма. Первая из них утверждает, что все в мире прекрасно, вторая — что все в мире может быть прекрасным. Согласно второй концепции панэстетизма, нет ничего в мире, что при определенных условиях не могло бы восприниматься человеком как прекрасное. И тем более нет ничего в мире, что при определенных условиях не могло бы восприниматься эстетически. Очень интересная в плане нашего исследования мысль, уважаемый читатель.

Если мы убедимся, что все в мире может восприниматься эстетически и все в мире может восприниматься как нечто прекрасное, сама собой отпадет надобность доказывать, что и самоубийство может рассматриваться с позиций эстетики.

Некоторые современные отечественные авторы, не отрицая релятивности категории прекрасного, однако, оговариваются, что вот ведь невозможно, например, представить себе, чтобы когда-нибудь вид хищника, терзающего ребенка, мог дать кому-нибудь из нормальных людей эстетическое переживание.

Некорректность этого, казалось бы, бесспорного примера, заключена в этих самых незначительных на первый взгляд «когда-нибудь» и «кому-нибудь».

Попробуем включить подобный сюжет в религиозный или мистический обряд (история знает случаи и пострашнее), и подобная сцена несомненно будет восприниматься его участниками как нечто прекрасное, если допустить, что для них, например, только ребенок, растерзанный хищником, получит доступ к бессмертию, или этот хищник является для данной общности тотемом, и нет ничего прекраснее принесения ему в жертву самого дорогого.

Кроме того, если, согласно авторам, данное зрелище не может вызвать эстетических переживаний у нормального человека, следовательно, у ненормального оно таковые может вызывать. Не углубляясь подробно в очень сложную проблематику взаимосвязи и дифференциации понятий психической нормы и патологии, зададимся для себя вопросом — неужели были психически ненормальными тысячи и тысячи древних римлян, любующихся тем, как те же хищники на арене терзали тело раба? Если подобные зрелища вызывают эстетические переживания, значит эстетическое переживание зависит от самого человека, что опять-таки доказывает их субъективность и релятивность. Релятивность красоты неизбежно приводит к возникновению панэстетической концепции, которая провозглашает, что все в мире может быть прекрасным и все в мире может быть эстетичным. И при этом совершенно бессмысленна не только любая попытка поиска «красоты вообще», но и попытка поиска «безобразного вообще». Однако вернемся к древним грекам. К периоду средней классики относятся известная школа софистов (Протагор, Горгий, Продик, Гиппий, Антифонт) и великий Сократ, самоубийство которого, наверное, является одним из самых известных в мире. Красота, с точки зрения софистов, всегда релятивна (относительна), всегда чувственно выразима, она захватывает человеческую личность, наполняет ее бурей страстей.

Сократу принадлежит известное изречение: «Прекрасно то, что разумно, что имеет смысл». Он впервые в истории эстетической мысли поставил проблему прекрасного «самого по себе, прекрасного для всех и при любых условиях» и, конечно, не смог решить эту проблему, как, впрочем, и ни один философ после него. Красота, по Сократу, есть принцип, основное положение, индуктивно определяемый смысл. Одно из последних предположений Сократа в его знаменитом диалоге с Гиппием Большим: «Красота вообще есть целесообразность».

Для эстетики Платона как представителя высокой классики, в которой произошло слияние на более высоком уровне ранней космологической и антропологической эстетики, их синтез и возвращение к космосу, основополагающим является учение об идеях, эйдосах. Красота для Платона — это взаимопронизанность идеального и материального. Чем полнее идеальное воплощается в материи, то есть, чем в вещи меньше материи, тем она прекраснее.

Для представителя поздней классики Аристотеля высшая красота есть Единое, Ум, Мировая Душа и Космос. Ум для Аристотеля — некая вечная сущность, бытие, не подверженное внешнему воздействию, которое и является красотой. Наивысшая красота — это красота живого, одушевленного и наполненного умственными энергиями чувственного космоса.

В человеческой жизни красота и благое сближаются, теряя различие. Оба эти термина сливаются у Аристотеля в новое понятие «калокагатия» — единство этически «хорошего» и эстетически «прекрасного». Прекрасное — внутренняя добродетель (справедливость, мужество, великодушие, благородство и т. д.). Если античности в целом свойственно понимание добродетели как блага, а ее внешнее проявление рассматривалось как красота, то, у Аристотеля благо — это обычные жизненные блага, а добродетель — суть красота.

Для средневековой христианской эстетики характерна оценка трансцендентной, духовной, божественной красоты как самой высшей. Эта духовная, умопостигаемая красота несравненно выше красоты природного мира, выше красоты чувственной. Если для представителей античной эстетики самое прекрасное есть космос, то для представителей средневековой христианской эстетики самое прекрасное есть Бог.

Согласно одному из первых христианских теоретиков св. Августину, только чистая душа, не замутненная грязью чувственных наслаждений, может постичь красоту Бога и красоту Вселенной, как отражение высшей божественной красоты. Исходя из этого св. Августин выводил красоту из соразмерности, формы, порядка, царящих во Вселенной. И человека и природный мир он также наделял свойствами прекрасного, но это была уже не чистая красота, а то, что он именовал «aptum», что примерно можно перевести как «соответственный». Все земное настолько прекрасно, насколько оно соответствует мысли, слову и воле божьей. Человек прекрасен потому, что он является «подобием Божьим, создан по его воле и желанию и несовершенен потому, что презрел слово Божье и нарушил клятву свою, за что и был наказан».

С другой стороны, для св. Августина не существует и абсолютно безобразного. Безобразное для него — это только относительное несовершенство, самая низкая ступень прекрасного. Самоубийство, как не соответствующее воле божьей («живите и размножайтесь» и «не убий»), никак не может рассматриваться христианскими мыслителями как нечто прекрасное, однако когда жизнь человека приходит в противоречие с другими, более важными заповедями божьими, тогда самоубийство если и не становится прекрасным, то, по крайней мере, в соответствии с принципом «aptum» перестает быть уж совсем безобразным и грешным. Иначе бы в Библии не описывалось самоубийство благонравного старца Разиса, не канонизировала бы церковь двух святых: Пелагею и Софронию, не стал бы Суассонский епископ Жак дю Шатель отправляться в рай, чтобы позорно не возвращаться с Людовиком Святым во Францию, не доведя до конца крестового похода.

Подобное понимание красоты и прекрасного мы можем найти и в работах другого средневекового философа — Боэция, который считал, что созерцание высшей красоты — дело интуитивного разума. Созерцание этой высшей духовной красоты французский филолог и теолог Гуго-Сен-Викторский назвал «интеллигенцией». Более же низкую красоту, воспринимаемую ощущениями и воображением, он называл «imagination». Красота незримых вещей для него — в сущности, красота зримых — в форме. У Гуго мы можем встретить высказывания, которые позволят отнести его к представителям второй концепции панэстетизма, о которой мы уже говорили и для представителей которой характерна убежденность, что все на свете может быть прекрасным.