Изменить стиль страницы

Все это произошло в наш выходной день. К общей радости, день солнечный, ни ветерка, ни тучки. Мозгалевский разложил на земле всю свою канцелярию, сушит. Я выкупался и хожу во всем чистом.

— А ты красивый, Алеша, — говорит Тася.

— Это я знаю.

— Смотри ты, какой хвастун!

— Почему хвастун? Как есть, так и говорю.

— Покажи свои глаза.

Я повернулся к ней.

— По-моему, хорошие глаза у тебя, — говорит Тася, — а Шуренка говорит, что они у тебя блудящие.

— Какие?

— Блудящие. Это она так сказала.

— А что это значит?

— Ну, она говорит, у кого такие глаза, тот за женщинами любит гоняться.

— И что же, я гоняюсь? За ней, может, гоняюсь?

— Нет.

— За тобой?

— Нет, и за мной не гоняешься...

— Я тоже так думаю. Значит, глаза не блудящие?

— Да.

— А тебе хотелось, чтобы они были блудящие?

— Мне хотелось, чтоб ты только за одной девушкой бегал.

— Это бесполезно.

— Как знать, — лукаво улыбнулась Тася.

Из палатки вышла Ирина. Я знаю, она пройдет мимо и не заметит меня. Но сегодня есть предлог поговорить с ней.

— Здравствуй, Ирина, — говорю я.

— Здравствуй, — безразличным голосом говорит она и хочет пройти мимо, но я встаю на ее пути.

— Послушай, Ирина, ты работала в поисковой экспедиции по золоту?

Она недоуменно смотрит на меня.

— Работала.

— И встречалась с таежным охотником Назаркой? Он еще у тебя Серко застрелил...

— Откуда ты знаешь? — Она идет к костру. Я за ней. Как я рад, что она заинтересовалась. Иногда достаточно пустяка, чтобы ледок отчуждения растаял.

— Это целая история. Если хочешь, я расскажу. Я встретил его...

Но она уже не слушает.

— Что, еще не закипел? — спрашивает она Шуренку и снимает с чайника крышку, заглядывает. — Начинает...

— Ты какая-то совсем другая стала, — говорю я.

— Да. Теперь я другая. После того как тонула, стала другая.

— Что, это верно говорят, будто когда человек тонет, то всю свою жизнь видит? — спрашивает Шуренка, подкладывая в костер.

— Верно. Я увидела всех — отца с мамой, сестренок. Солнце увидела, свое детство... Это даже не передашь, но я все увидела.

— Скажи, пожалуйста, — удивляется Шуренка. — А страшно было?

— Нет, не страшно. Только очень обидно.

— Если бы не Кирилл Владимирович, пропала бы ты, — сказала Шуренка.

— Он смелый, — ответила в раздумье Ирина.

— Ты говоришь так, будто он единственный, который мог тебя спасти, — сказал я.

— Но ведь ты не спас? — Она посмотрела на меня.

— Я просто не успел...

— Один не успел, другой струсил, а Кирилл спас... Почему-то именно он спас...

Чайник закипел, стал захлебываться. Ирина сняла его.

— Я не думал, что ты поставишь меня на одну доску с Лыковым, — сказал я.

— Ты сам себя поставил. Я ни при чем...

— Это неправда! — горячо сказала Тася. — Алеша смелый!

— Ну и прекрасно, — усмехнулась Ирина. — Пусть для тебя будет смелый. — И ушла.

Странно, почему она винит меня в том, что я не спас ее?

...К вечеру сверху спустился к нам бат. Приехали эвенки-охотники. Они убили сохатого. Отрубленная крупная голова с потускневшими, как бы усталыми, глазами лежала поверх груды мяса. Привезли охотники и соль. От них мы узнали, что выше нас на двадцать километров находится колхозная рыбалка с тремя фанзами. Там был Костомаров, договорился с рыбаками — они же и охотники, — и вот у нас мясо и соль.

Обед был великолепен. На столе стояла кружка с солью и котел дымящегося мяса. Это, конечно, было счастье! Ели кто сколько хотел. Макали мясо в соль. Более вкусной еды я никогда не едал!

После обеда сидели разомлевшие, курили, еле-еле перебрасывались словами. И вдруг покой нарушился. Эвенки, те, что привезли мясо, спустившись немного вниз, обнаружили труп Бациллы.

И вот я еду на лодке. Мишка Пугачев плыть наотрез отказался. Я ему ни слова не сказал о Назарке, все наблюдаю. Но то, что он не хочет плыть, говорит уже о многом. Хотя, как знать, — Достоевский утверждает, что преступника всегда тянет на место преступления. По его теории, Мишка должен был бы торопиться. Но он наотрез отказался.

Бацилла лежал на коряге лицом вниз. Он раздулся. Кожа на шее у него лопнула от воды и солнца. Видеть все это было неприятно. Но надо было не только видеть, но и снять Бациллу и завернуть труп в брезент. Баженов, как всегда, крестился, приговаривая: «Господи спаси и помилуй... Спаси Христос...» Перваков все делал молча. Поплыли к лагерю. Я смотрю неотрывно на брезент, в который завернут Бацилла, и думаю: вот и нет человека. Теперь уже совершенно ясно, что нет. Может, далеко-далеко осталась мать. Может быть, есть отец. Они ничего не знают про своего сына и никогда не узнают, как он тонул, а его не спас товарищ только потому, что слишком много зла он причинил ему, как лежал на дне лодки, завернутый в брезент, возле моих ног.

Бацилла! Кто-то дал меткую кличку ему. Бацилла!!

Похоронили его Баженов и Зимин, самый никудышный из заключенных. Он похож на нищего, оборванный, худой, с блуждающим, вечно ищущим взглядом. Мишка и тут не подошел к Бацилле.

— А я не знал, что ты боишься утопленников, — сказал я ему.

Он быстро взглянул на меня, что-то в его глазах дрогнуло, и тут же он отвернулся.

— Что ж ты молчишь?

— А чего говорить? Не успел спасти, и все...

— Да я не про это.

— Про что тогда? — Его глаза мечутся, бегут от моих.

Мне уже все ясно, Назарка прав: Мишка не захотел спасать Бациллу. Нет, он не убил его, но и не спас. Весь день я думаю: прав или не прав Мишка? И прав или не прав я, скрывая то, что знаю?

Неподалеку от нашего лагеря появился холмик земли и на нем пирамидка, вырубленная из дерева. На одной стороне, обращенной к реке, надпись:

ЗДЕСЬ ПОХОРОНЕН РАБОЧИЙ

ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНОЙ ЭКСПЕДИЦИИ

ТОВАРИЩ СЕДОЙ

1937 год август 30 дня

Я не понимаю: к чему такая надпись? Какой он нам товарищ? К чему эта память? Я так и сказал Мозгалевскому. Он внимательно посмотрел на меня и ответил:

— Откуда такая черствость? Вы еще так молоды...

— Но почему «товарищ»?

— Он был плохим человеком, но все же товарищем в нашем трудном деле. А вы что же, закопали бы его, как собаку? Не ожидал...

— И я не ожидал, чтобы Бацилле такие почести. Не хватало только еще залпов из ружей.

Люди раздеты. Табак на исходе. И все чаще и чаще слышны недовольные голоса. Двое или трое всегда остаются в лагере. Это больные. Самолета до сих пор нет. Флаг то беспомощно свисает, словно отчаявшись дождаться, то хлопает, рвется, словно негодует на тех, кто забыл про нас. Среди рабочих есть несколько человек совершенно раздетых. Их вещи утонули во время пути, и теперь они спят на земле. Одежда разорвана, ноги закутаны в грязные тряпки. Они то и дело подходят к Мозгалевскому и то просят, то требуют:

— В тайгу завез — думаешь, закона нет? Думаешь, ты человек, а остальные дерьмо? Думаешь, бог, и царь, и сам бес в камилавке? Думаешь...

— Ну что я могу сделать? Вот прилетят самолеты...

— Мы ночей не спим, холодно...

— Прилетят самолеты — все будет...

Рабочие и верят и не верят, ругаются, уходят.

6 сентября

Наступило то, чего ожидали и боялись: заключенные не вышли на трассу. Мы сидим вокруг обеденного стола и обсуждаем происшедшее.

На сопках выпал снег. Зима не за горами — на горах. Все раздражены, все волнуются, только один Покенов спокоен. Сидит у себя в палатке, «сюлюкает». Увидит своих земляков, стрельнет у них табаку и покуривает. А рабочие с завистью смотрят на него. У всех карманы давно уже выворочены и пыль выкурена. Мундштуки и трубки превращены в мелкое крошево и тоже выкурены. Теперь рабочие курят мох. Кашляют, плюются, но не бросают. Пробовал и я закурить, но это такая гадость, что меня чуть не вывернуло.