Изменить стиль страницы

— Командир, идем курсом триста тридцать сорок минут, потом отворачиваем вверх, в океан.

— Ясно... Ну, Николай, — необычно медленно тихо произносит Кучеров, — вот ты и побывал в турпоездке за рубеж... Скоро слева будет побережье. Фиорды. И мы издалека полюбуемся. Если облачность позволит. Это очень красиво — фиорды.

— А дома уже вечер, — задумчиво отзывается Савченко. — Дома уже народ спать собрался...

Кучеров не отзывается. Он, не глядя, щелкает автопилотом и опускает плечи, не отводя взгляда от ему одному видной картины в закате, — пылающем закате, в который летит их корабль.

Машков поднял глаза от карт. Он будто висит в беззвучно грохочущем свете. Он тоже видит закат.

Ночь катится по планете, ночь. И впереди ночи, будто ведя ее за собою, скользя по самой ее кромочке, летит серо-серебряный самолет. Молчит экипаж. Ночь бесшумно скользит за ними — а впереди пылает вечное светило.

Вечный мир, прекрасный мир. Мир жизни нашей.

V

ДНЕМ УШЕДШИМ...

На земле. 31 августа

Кучеров обливался потом в тесной кабинке городского переговорного пункта и, чувствуя, как сердце короткими оглушительными толчками бьет в затылок, слушал далекое в телефонной трубке:

— Саша, родной, Сашенька, все! Теперь — все! И ты был прав, как же ты был прав... Но ведь ты ждешь нас, Саня? Ждешь?

Он торопливо, сбив на затылок фуражку, ставшую вдруг тяжелой, вытер пот и помотал головой, пытаясь до конца вникнуть в суть услышанного, но звенящая волна, горячая, пульсирующая в такт сердцу глухота мешала ему слышать и понимать человеческую речь, — может, это и есть счастье?

— Саша, я все ему рассказала — и начался ужас, боже, какой ужас! Он нес такое... Он то хохотал, то орал, он кричал, что все давно знает, но, пока я молчала, ему было плевать, потому что... Господи, Саша... Потому что я удобна — стыдно-то как, милый! Ему было плевать, а теперь он, выходит, должен что-то делать, и именно потому я могу... Я могу убираться вместе с дочкой: мы ему не нужны. Почему ты молчишь, Саша? У нас никого нет, кроме тебя, ты же знаешь, ты же моя единственная надежда и вера. Ты ведь так и хотел... Что ж ты молчишь? Саша! Где ты?!

— Да! — заорал он так, что люди в маленьком зальце ожидания, вздрогнув, обернулись к нему. — Танька! Сегодня же, то есть нет, завтра, — завтра сменяюсь и выезжаю. Нет — вылетаю! Ты слышишь меня? Послезавтра я буду у вас. Ничего не готовь, ничего не бери — у нас все будет. Уходи с малышкой к моим — мать ждет тебя! Ох, Танька! Наконец-то...

В трубке послышалось далекое всхлипывание.

— Танька! — надсаживаясь, завопил он. — Ты чего?! Радоваться надо!

Он не мог сообразить, отчего она плачет; сейчас он вообще не мог соображать.

— Саня, не надо вылетать... — с трудом разобрал он, и ее голос пропал, потонул в каком-то треске; распахнув дверцу, он закричал в зал:

— Девочки! Я не слышу ничего, девоньки!

Какой-то солидный, весь кожаный, несмотря на теплынь, гражданин — кожаная шляпа, кожаный пиджак, необъятный портфель, из тех, какими ревизоры пугают нечистых рыльцем кладовщиков, — неодобрительно увесисто поглядел поверх «Огонька» на Кучерова и административным голосом произнес:

— То-ва-рищ!..

Они — Кучеров и кожаный гражданин — секунду глядели друг на друга, а потом Кучеров опять нырнул в кабинку, а кожаный сказал, вернее, высказался в пространство:

— М-да-а... Офицеры! Ни достоинства, ни солидности, ни выправки воинской. Не говоря уж вообще... — Он сокрушенно вздохнул и покачал головой, вновь обращая взор в «Огонек».

— Папаша! — хрипловато-ласково сказала с деревянного диванчика девушка в коротенькой курточке и джинсиках, прислушавшись к опять раздавшимся в кабинке крикам. — Папаша, она правильно сделала.

Гражданин снисходительно удивился из-за журнала:

— Кто?

— Ваша жена. Когда ушла от вас.

Гражданин замер, почти уронив журнал и совсем несолидно приоткрыв рот. Потом опомнился, рывком сложил журнал, крякнул и, сказав что-то про молодежь, пошел к стойке дежурной — требовать ускорения своего заказа.

А Кучеров кричал в телефонную трубку:

— Все, Танька! Теперь ты никуда от меня не денешься! Теперь я не дам тебе деваться. Ты... Ты моя! — заорал он.

— Да, Саша, да... Да, наш единственный и настоящий мужчина. Но вылетать не надо. Я перевела разговор в аэропорт.

— Какой перевод?

— Саша, я говорю из аэропорта. Понимаешь?

Кучеров задохнулся: неужели действительно?..

— Так ты?..

— Да, Саша. Мы ждем вылета — у вас метеоусловия или что-то такое. Мы вылетаем к тебе, Саша. Ну не молчи же! Ты обязательно...

— Время истекло — разъединя-а-аю! — пропел тонкий, как у всех телефонисток, голосок в трубке.

— Танька, жду! — прокричал в писк сигнала отбоя Кучеров и вывалился из кабины распаренный, красный и с таким выражением счастья на потной обалдевшей физиономии, что даже сердитый кожаный гражданин чуть улыбнулся и, спохватившись, сердито вопросил стойку:

— Девушки! Когда же кончится ваше безобразие? Я жду второй час.

— И ждите! — радостно посоветовал Кучеров гражданину и подмигнул девушке в джинсиках. — Ждите, приятель. Я вон восемь... Да нет, десять? Два, четыре, восемь — всего четырнадцать, так? Во, видал — четырнадцать лет ждал!

Он засмеялся вместе с девушкой и вылетел из зальца, перепрыгнув сразу через четыре ступеньки.

Девушка посмотрела ему в спину и вдруг, отчего-то расстроившись, сердито сказала в скрипучий стон начинающей закрываться тяжелой двери:

— Везет же дуракам!

Кожаный изумленно задрал мохнатые брови и с удовольствием осведомился:

— Ага, значит, и от вас ушли? — и вздрогнул, когда за Сашкой оглушительно грохнула дверь.

А Кучеров, бухая тяжелыми башмаками, торопливо шагал, почти бежал по узкому волнистому тротуару старинного городка. На него оглядывались, ему уступали дорогу.

Городок был тих в этот предвечерний час ни дня, ни сумерек, хотя и был конец недели, и осень еще не наступила, и бархатный сезон еще не кончился.

Похолодало. С недалекого моря тянуло влажным ветром, и ветер был ощутим на вес — в нем были запахи сосен, сырых водорослей и тяжелого, мокрого песка.

Кучеров несся вприпрыжку, зная точно, что ему нужно. На рыночной площади он увидел пожилую светловолосую женщину над корзиной каких-то роскошных мохнатых цветов и, переведя дух, выпалил:

— Сколько?

— Один? Три? Букет?

Кучерову всегда нравился певучий акцент Прибалтики — а сегодня, сейчас он слышал в нем все скрипки мира.

— Все!

— О-о, — мягко улыбнулась женщина. — Значит, к вам едет такая любимая жена?

Он засмеялся и замотал головой. Она окинула его взглядом и осторожно поинтересовалась, боясь показаться любопытной:

— Значит, она невеста?

Он размашисто кивнул, нахально подмигнув. Она покачала головой и задумчиво спросила после паузы:

— Хорошо, тогда как вы повезете цветы? И... и куда?

Он растерялся. Да, действительно. Кажется, глупость получается.

Кучеров стоял в растерянности. Он ехал на службу и на почту забежал по пути — именно глядя на его вид и задала женщина свой вопрос.

Он стоял — в серых полотняных широких и очень удобных брюках со множеством карманов на клапанах и без, заправленных в высокие зашнурованные ботинки, серая же рабочая куртка без погон встопорщилась на плечах погонами рубашки под ней, из-под ворота свисал то ли белым аксельбантом, то ли удавкой нейлоновый шнур для пистолета, фуражка сидела на затылке — и моргал, соображая, как быть.

— Когда вы ждете свою... — Женщина помедлила и очень серьезно негромко закончила: — Свою возлюбленную?

Ах, черт! Только здесь, в этом удивительном краю ажурных улочек крохотно-солидных и при этом уютно-сказочных городков, изящно-утонченных витрин маленьких симпатичных магазинчиков, запахом дыма каминов зимними вечерами и постоянным привкусом моря на губах летом, в краю шелестящих дюн и сдержанных, корректных людей, человек может спокойно на улице, средь бела дня, говорить такие удивительные слова, которые мы без стеснения и произносить разучились. «Возлюбленную»! Да, именно так — возлюбленную.