Изменить стиль страницы

Эглит тогда, уже после Зибарта, тоже выразил свое возмущение незаконной, по его мнению, задержкой. Васильев очень точно себе представлял и выражение его лица, когда он говорил, и позу, в которой он сидел. Что же он сделал потом? Васильев даже вздрогнул. Конечно же, он закурил. Он вынул из кармана не папиросную коробку. Это Васильев точно помнил. Какой-то светлый предмет. Портсигар или просто белую коробочку, приспособленную под портсигар. Да, конечно, он курил. Васильев зрительно представил себе, как он стряхивает пепел в пепельницу, стоящую на столе. Почему же он сейчас не курит? Они ехали в машине минут, наверно, двадцать да здесь возятся уже, наверно, час, и он, конечно, волнуется, даже если и не виноват. И ни разу не вынул портсигара, ни разу не закурил. Может быть, у него кончились папиросы? Но тогда он попросил бы у него или у Куманина. Какой же курящий человек откажет другому курящему в папиросе! Нет, он, вероятно, боялся даже напомнить о курении. Васильев подошел к Эглиту и тоном, не допускающим возражения, резко сказал:

— Дайте ваш портсигар, Эглит.

Бесцветные ресницы замигали. Голова Эглита ушла в плечи, как будто он боялся, что его ударят.

— Портсигар! — резко повторил Васильев.- Быстро!

Эглит молчал и смотрел то на дверь, то на потолок, будто ждал, что откуда-нибудь непременно придет неожиданное спасение. Тогда Васильев сунул руки в карманы его пальто. В кармане лежал носовой платок, в другом лежала коробка спичек. «Если есть спички, должны быть и папиросы»,- мелькнуло у Васильева в голове. Он расстегнул Эглиту пальто — тот так и сидел в пальто, застегнутом на все пуговицы и с поднятым воротником,- он расстегнул пальто и сунул руку в карман пиджака. Да, портсигар был здесь. Большой, очень гладкий и тяжелый. Он вытащил его и осмотрел. Слоновая кость, и на крышке в углу золотая монограмма. Он узнал ее даже раньше, чем разобрал буквы. Такая же точно монограмма была на кожаном футляре с бритвой. Он протянул портсигар Куманину.

— Ваш? — спросил он.

— Мой,- сказал Куманин.- Между прочим, теперь такие вещи не ценят, но все-таки могу вам сообщить как исторический факт: портсигар этот мне подарил лично его императорское высочество великий князь Дмитрий Павлович. Я ценил его как подарок и потому никогда не носил. Хранился всегда дома, в безопасном месте.

И вот заполнены три протокола обыска, подписаны понятыми, и производившими обыск, и опознавшими вещи. Вопрос о пропуске за границу отпал. Обвиняемые и сами не поднимают об этом вопроса. Они недолго и сопротивлялись. Представить себе, что три разных человека купили три разные вещи на рынке у какого-то спекулянта и все эти три вещи оказались принадлежавшими раньше Куманиным… Можно, конечно, представить себе и такую версию, но слишком уж она невероятна.

Первым признается Траубенберг. Он слабый человек, этот штабс-капитан царской армии и преподаватель танцев в танцклассе у Саши Баака, бывшего парикмахера Алексиса. Он признается и рассказывает, как было дело, но, прервав сам себя, начинает сокрушаться, что его старый благородный род опозорен им первым и что в этом его благородном роду ни одного преступника, конечно же, никогда не было.

Васильева мало занимает история благородного рода Траубенбергов. Он, только чтобы утешить огорченного танцмейстера, говорит ему, что, может быть, это и так, а может быть, и не так. Может быть, у предков, если они были действительно знатны и богаты, было просто больше возможностей скрывать свои преступления. Лучше бы Траубенбергу вернуться к рассказу об ограблении и убийстве Куманиной.

Да, действительно, задумал все дело и всем руководил князь Татиев. С Траубенбергом они были знакомы и прежде. Потом у Траубенберга были неприятности с завещанием, на него наклеветали, и, к сожалению, многие поверили этой клевете, и дошло даже до того, что с ним многие перестали здороваться, в том числе, представьте себе, и князь Татиев. Потом он ничего не слышал о князе, и вдруг неожиданная встреча в «Крестах».

— Вы ведь, наверно, знаете, гражданин Васильев, меня привлекали по обвинению в похищении бриллиантов. К счастью, обвинение не подтвердилось.

— Нет,- возражает резко Васильев,- просто следователь не сумел его доказать.

Траубенберг беспомощно пожимает плечами и продолжает:

— Князь сам подошел ко мне, сказал, что он растратил казенные деньги и не видит теперь причин не подавать мне руки. Я с радостью откликнулся на этот истинно княжеский жест, познакомил его с Зибартом и Эглитом, и князь предложил нам это куманинское дело. Он сам бывал у Куманиной, она его хорошо знала и совершенно доверяла ему. Мы были освобождены, а князь 'Гатиев осужден, но он сказал, что завоюет в колонии уважение и добьется того, что его будут отпускать по выходным дням. Он сказал, что это даже хорошо, что он осужден. Он единственный из нас знаком с Куманиной, значит, единственный, на кого может пасть подозрение, но как раз у него великолепное алиби, потому что он сидит в исправительной колонии, то есть за решеткой.

— Как он добился того, что его отпустили не в воскресенье, а в среду? — спрашивает Васильев.

— У них в колонии,- поясняет Траубенберг,- каждое воскресенье несколько человек оставались дежурными, и им за это дежурство давали отпуск, если они, конечно, заслуживали отпуска, в другой день. Князь знал, что домработница Куманиной выходная в среду. Он в среду и отпросился.

Траубенберг сидит перед Васильевым, маленький, худенький, с изящными движениями, продукт многих поколений, не знавших ни труда, ни нужды, и рассказывает обо всем так спокойно, как будто все происшедшее имеет к нему очень далекое отношение.

— А где ценности? — спрашивает Васильев.

— Ценности за границей,- говорит Траубенберг и смотрит на следователя виноватыми, извиняющимися глазами.- У Зибарта есть знакомый контрабандист, который взялся переправить их за границу, удержав себе всего только двадцать процентов. Зибарт его рекомендовал, и на него действительно можно было положиться. Я уже получил письмо от матушки, в котором была условленная фраза, что она себя плохо чувствует и просит меня приехать повидаться с ней. Это означает, что ценности доставлены и мы можем ехать. Вот мы и подали заявление.

Эглит ничего не говорит на допросе. Он только молча кивает головой в ответ на вопросы и так же молча, без возражений подписывает предъявленные ему протоколы. Васильеву отлично известны все подробности, потому что их рассказал Траубенберг, и от Эглита ему нужно только признание. Зибарт, человек темпераментный, то ругается и жалуется на несправедливость судьбы, на то, что все награбленное ими достанется этой паршивой старухе Траубенберг, страшной гадине и скупердяйке, то жалуется на судьбу, то проклинает Татиева и говорит, что это князь их соблазнил, что он, Зибарт, противник убийства и на этот раз вынужден был согласиться только потому, что сумма была уж очень большая.

И вот наконец перед Васильевым сидит князь Татиев. Он молчалив и мрачен. Спорить ему, собственно говоря, не о чем. Ему предъявлены протоколы допросов трех его сообщников. Он пытается, правда, сказать, что его отпускают по воскресеньям, а преступление совершено в среду, но Васильев молча кладет перед ним собственное его заявление с просьбой разрешить ему выходной в среду 2 ноября ввиду того, что прошлое воскресенье он оставался на дежурстве.

Князь только вздыхает. Спорить действительно нечего.

Да, соучастники стояли за дверью, когда он позвонил Куманиной. Куманина, увидев его сквозь щель в двери, очень обрадовалась и сняла цепочки. Тогда он сказал: «Разрешите представить моих друзей», и все четверо вошли в квартиру и заперли за собой дверь. Ну, потом было все просто. Куманина так испугалась, что почти не кричала. Фокстерьер бросался и лаял, но его быстро убили. Долго пришлось искать тайники. В таких делах Зибарт очень опытен и много помог. Инструменты были у Эглита, так что вскрыли они тайники без труда. Уже подписав протокол, Татиев вздыхает и говорит: