В сорок шестом Тихойванов вернулся в город. Отца к тому времени уже три года как не было в живых. Осталось только неотправленное письмо, датированное сорок третьим. Письмо это по доброте душевной, а может, в силу какой-то особой инвалидской солидарности сберег безногий сапожник из мастерской в двух кварталах от дома. Он появился в жизни Федора Константиновича так же внезапно, как и исчез: прикатил на своей гремучей тележке, пристально, с любопытством и завистью рассматривал ордена и медали, пока читалось письмо, а потом скупо рассказал, что зимой сорок третьего оккупационные власти выселили жильцов их дома и отец перебрался в сапожную мастерскую, откуда через неделю и взяли по доносу как участника и героя гражданской войны. Через час он уехал, отталкиваясь от пола деревянными валиками, и больше Тихойванов его не встречал: дверь в мастерскую оказалась заколоченной, никто не мог сказать, куда делся хозяин. До сей поры Федор Константинович так и не избавился от мысли, что сапожник был единственным человеком, который знал, что скрывалось за обычными в общем-то отцовскими приветами и пожеланиями бить врага до победного конца, — кроме этого, в его последней весточке ничего не было...

Трудно ему пришлось в те первые месяцы. Из крепких сосновых досок он сколотил себе нары, раздобыл чайник и набитый морской травой матрац, выменял на барахолке примус. Успевая за день отработать полную смену в депо и отсидеть несколько часов за книжками в библиотеке института инженеров железнодорожного транспорта, куда поступил учиться заочно, он приходил домой только ночью, чтобы, укрывшись потрепанной шинелью, ненадолго забыться перед новой сменой. Так продолжалось до сорок седьмого. Весной он познакомился с Машей — худенькой стеснительной девушкой из соседнего цеха. Самым приметным в ее лице были огромные карие глаза... Весной она пришла к нему и осталась с ним навсегда... Спустя год родилась маленькая черноглазая Тамара. Ей не исполнилось и пяти, когда случилось непоправимое: после короткой, с непонятным латинским названием болезни Маша умерла. Позже он узнал, как переводится на русский слово «канцер», но разве это имело хоть какое-то значение? Он помнил себя сидящим у белой больничной койки, помнил незнакомое восковое лицо на казенной подушке, шепот нянечек за спиной и неотвязную, прилипчивую мысль, что жизнь на этом кончилась.

Аннушка, сестра, взяла ребенка к себе. Сказала мягко, но решительно, что так будет лучше и для него и для девочки. Федор Константинович не возражал: с дочерью или без нее, все равно он оставался один. Совсем один, если не считать Машиной фотографии в скромной картонной рамке. Застенчиво улыбаясь, она смотрела на него со снимка, и он, живой, завидовал ей, потому что там, куда она ушла, не испытывают ни отчаяния, ни безысходности, ни одиночества — всего, что, оставшись один, испытывал он. Он глох от звонкой тишины пустой квартиры. Ночами уходил во двор, но и там мир замыкался плоскими, неровно обрезанными крышами, куском неба и темными, без единого огонька окнами. В одну из таких ночей пришло решение взять дочь к себе. Несмотря на уговоры сестры, он настоял на своем и забрал девочку. Зная его характер, Аннушка скрепя сердце примирилась, поставив единственным условием, чтобы на время своих рейсов он оставлял племянницу у нее... Так и зажили вдвоем. Тамара росла, с каждым годом становилась все больше похожей на мать, разве чуть пошире в кости, покрепче. Глядя на ее розовое личико, на прыгающие за спиной тугие косички, слушая ее смех, он с удивлением обнаружил, что в отцовской своей любви обрел новый источник душевных сил, и корил себя за легкость, с которой однажды согласился расстаться с девочкой. Время побежало незаметно: школа, родительские собрания с восторженными похвалами и «последними предупреждениями», были проводы в пионерские лагеря со слезами под духовой оркестр, прием в комсомол, окончание школы, и вдруг, в один день, бег времени оборвался. Это был день, когда он познакомился с Игорем...

Игорь... Федор Константинович до сих пор не мог сказать о зяте ничего определенного; так за восемь лет и не постиг его характера. «В войну, пожалуй, проще было, — подумал он. — Не то что за восемь лет, за считанные дни, а то и часы успевал и познакомиться с человеком, и привыкнуть к нему, и сродниться, и доверять, как брату, и, случалось, как брата, потерять. Одно слово — война: жизнь и смерть, солдатская спайка, зависимость от товарища, чей локоть вплотную к твоему... А что, собственно, изменилось с тех пор? Разве перестали люди зависеть друг от друга? Да нет, так же связаны, и друзья есть, и враги, как прежде, только что название у врага другое: хамство, подлость, равнодушие, и ранят они иначе — не тело, а душу»...

Тихойванов стоял у входа в парк. Слева на фоне снега густым частоколом стояли голые, темные от влаги деревья, справа, разбрызгивая из-под колес желтоватую кашицу, сновали машины. Времени в запасе было много. Он свернул в аллею. Приостановился у скамейки, вытащил из кармана папиросы. С верхушки акации тяжело слетела сорока. Она спланировала на снежный наст, вытоптанный птичьими лапками, повела бусинками глаз в его сторону и, молниеносно клюнув, лениво взлетела.

Федор Константинович прикурил, спрятал спичку в коробок и присел на скамейку...

ГЛАВА 3.

12 февраля

СКАРГИН

Поставив себе целью скрупулезный анализ этого, как мне думается, не совсем обычного дела, размышляя о причинах, толкнувших Красильникова на преступление, я задаюсь вопросом: а стоит ли сейчас, когда расследование практически закончено, копаться в интимных переживаниях Тихойванова, его отношениях с зятем и дочерью, тем более что подробности этих отношений стали известны не сразу, а по мере того, как росло ко мне доверие Федора Константиновича, то есть сравнительно недавно. Решающей роли его показания не сыграли, обстоятельств убийства непосредственно не касались, и все же без них общая картина была бы неполной, а отдельные аспекты дела вообще остались бы неизвестными... Впрочем, не буду забегать вперед, попробую восстановить сумятицу первых дней, когда знакомство с тестем Красильникова еще не состоялось и перед нами одна за другой возникали проблемы, требующие скорейшего разрешения.

Утром девятнадцатого января после допроса Тамары Красильниковой я стоял у флигеля Волонтира и ломал голову над своей находкой. Мысли мои текли приблизительно по такому руслу: кто-то, чье имя мы пока не знаем, был заинтересован, чтобы в прихожей погас свет, и на один-два оборота выкрутил лампу из патрона. Как способ обеспечить темноту в помещении оригинально: стоило выкрутить ее совсем, и жильцы заинтересовались бы, кто выкрутил да зачем, а так и без слов ясно — перегорела. Но кто был этим любителем потемок? Красильников? Тамара? А может, их покойная соседка Щетинникова? И, главное, зачем? Ну, темно в прихожей, ну и что? По-моему, довольно глупо, но кому-то это показалось не только разумным, но и необходимым! Тем январским утром я пришел к выводу, что в деле образовался загадочный узел с местом действия «прихожая Красильниковых — Щетинниковой». Чтобы внести хоть какую-то ясность, инспектору Сотниченко было поручено собрать сведения о причине смерти Нины Ивановны Щетинниковой.

Около пятнадцати часов Логвинов доложил результаты своей встречи с Харагезовым, заведующим ателье «Оптика», в котором работал Красильников. Тот подтвердил, что восемнадцатого Игорь с его разрешения не вышел на работу. Характеризовал он Красильникова с самой лучшей стороны.

К шестнадцати часам стали известны результаты вскрытия трупа.

А чуть позже я получил заключение дактилоскопистов. Оно занимало пятнадцать страниц машинописного текста, зато выводы уместились в несколько строк, что, несомненно, подчеркивало их категоричность: отпечатки пальцев, обнаруженные на поясном ремне убитого, на спинке стула в его комнате, на клеенке, полностью совпадали с отпечатками пальцев Красильникова. Кроме того, криминалисты дали заключение об идентичности волос Красильникова с волоском, найденным на трупе убитого. На лампочке — пальцы того же Красильникова. На осколках бутылки, найденной в куче мусора во дворе, четкие отпечатки Красильникова и Волонтира.