Изменить стиль страницы

– Бог ее знает, эту девочку, — сетовала нянька из работного дома. — Точь-в-точь маленькая старушонка! Никогда не видела, чтобы в ее года так все подмечали, следили, кто что делает! Как-то раз попробовала я ее молоко, — так, маленький глоточек, только чтобы узнать, не скисло ли, — обернулась, а она на меня глядит и, право, будто подмигнула мне, но как-то сердито. Я так и обомлела. Когда я протянула ей бутылочку, она возьми да оттолкни ее! Так ни капли и не выпила, пока я ее не протерла!

– Она чуть не умерла с голоду, няня, — сказала ее помощница. — В том-то все и дело. У детей, которые постоянно голодают, всегда такое лицо и повадки, будто им девяносто лет. При мне сюда многих таких привозили, уж я-то их знаю.

– О, но ведь эту-то не морили голодом. Она вроде только два дня провела у миссис Браун. Говорят, мать этой девочки — какая-то леди. Она дала за нее Салли тысячу фунтов золотом и сказала ей, чтобы та от нее отделалась, когда ей будет угодно. Салли эти денежки прокутила — тут-то ее и накрыли. Соседи говорят, что ребенок этот был у нее недолго. Погляди-ка! Она не такая тощая, как остальные. Их морили голодом, это правда, но эта девочка все-таки какая-то чудная. Да вот, что далеко ходить за примером. Вчера вечером, после трудового-то дня, мы с надзирательницей распили по доброму стаканчику пунша. И вот она мне говорит, что ей, дескать, любопытно посмотреть на детей, привезенных из приюта, потому что уж очень много о них толков. Вот я и повела ее поглядеть на то, как они спят в своих кроватках. А эта не спала, во все глаза смотрела. Надзирательница склонилась над ней и говорит: «Ну что ты, маленькая?» и поцеловала ее. Та, скорчив гримасу, отвернула головенку, взяла обрывок голубой ленты, что была на кукле, которую я ей подарила, и сует ей, «бери», значит. Она так и обомлела. «Что это она?» — спрашивает. А я ей: «Да вот, голубую ленточку хочет вам подарить», — говорю я в шутку. А дите-то поглядело на меня да и кивнуло три раза, словно хотело сказать: «Угадала ты». Мне даже страшно стало.

– Это все ваше воображение, няня, да и только.

– Ничуть, — отозвалась няня. — Никакого у меня нет воображения, но я вижу то, что вижу, и незачем мне говорить, что это не так. Ребенок чудной. Вот погляди-ка на него сейчас — сосет себе пальчик, все-то слушает, все-то понимает, что мы говорим.

Августа со своими тщательно приглаженными реденькими и легкими, как пух, волосками, с блестевшими от недавних омовений щеками и носом, несомненно, таила в себе нечто сверхъестественное — так по крайней мере казалось обеим женщинам. Ее умный, лукавый взгляд производил жуткое впечатление. Каждую минуту казалось, что она вот-вот заговорит. То, что она все понимала, было слишком заметно, потому что она слушалась всех приказаний, когда они ей нравились. Порой ее усилия что-то выразить, сказать все, что она знала, были совершенно очевидны и возбуждали такой же страх и жалость, как нечленораздельные крики глухонемых.

– А что это она теперь-то делает? — внезапно спросила помощница.

Августа пристально смотрела на нее до тех пор, пока не привлекла ее внимания. Когда глаза няни и помощницы устремились на престарелого младенца, он отчаянно пытался встать.

– Что ты, душенька? Ну что ты? — успокаивала ее помощница. — Что нужно моей драгоценной крошке?

– Уверяю тебя, — сказала няня, — ребенок делает какие-то знаки, словно пишет! Ну, взгляни на ее пальчики! Просто мороз по коже, право. Не должно такого быть в эдакой крошке!

– А как по-вашему, няня, сколько ей?

– Да годочек, я думаю, или полтора.

– Да? А знаете, когда я ее впервые увидела, ей точно было не больше месяца. Странно ведь, а? Может, это свет, конечно, так падал, только теперь она выглядит гораздо старше.

– Как ты интересуешься ею, — заметила няня, — почему ею больше, чем другими? Дрянная козявка, по-моему, вот и все. На лицо ей лет сто.

– Чего ж вы хотите от бедной малышки без роду без племени? Уж и настрадалась она! Встретилась бы мне ее мамаша, уж задала бы я ей перцу!

– Перестаньте разговаривать, прошу вас, — сказал суровый полицейский, просунув голову в дверь комнаты, где находились свидетели. — Вас слышно в зале заседания.

Голоса сразу же смолкли.

– Ах, вот они, бедняжечки! — воскликнула, войдя, одна из соседок миссис Браун, вызванная дать показания о том, как содержались дети. — Погодите-ка, вот Флорри и Джой, Ада и Рози, Томми. Да, все тут, но где же последний ребенок? Тот, за которого Салли получила такие огромные деньжищи?

– Вот он, — сказала нянька и указала на Августу.

– Ну, не болтай зря, — грубо отозвалась соседка. — Тот был новорожденный? Этому уж никак скоро два года будет, провалиться мне на этом месте. Я его и в глаза-то не видывала. Это вовсе и не из Саллиных ребят.

Нянька ответила сердито, что совсем не понравилось соседке миссис Браун, и не обошлось бы без скандала, если бы снова не вмешался суровый полицейский и не приказал женщинам замолчать. Обе обращались к его посредничеству, но он не слушал ни ту, ни другую и грубо посоветовал им «прикусить языки». Пока все это происходило в комнате для свидетелей, Прюденс в мучительном страхе ожидала, когда ее вызовут.

Наконец было объявлено дело королевы против миссис Браун, и Салли во второй раз предстала перед судом по обвинению в преступной нерадивости по отношению к отданным на ее попечение детям в возрасте менее одного года. Ее также обвиняли в том, что она, не имея специального разрешения, принимала к себе детей и нарушала акт 25 Виктории, секция 22, параграф 4.

Один из служащих Общества защиты детей рассказал, что полиция сообщила ему о бедственном положении ребенка, которого Салли при аресте употребила как орудие драки. Он тут же отправился в полицию, где держали подсудимую, узнал ее имя, адрес и начал наводить справки. Затем следовало подробное описание Пломмерс-коттедж и найденных там несчастных детей — грязных, больных, голодных.

Свидетелей вызывали одного за другим, и все они показывали, что дети целыми днями оставались без пищи, без присмотра, в нетопленом помещении. Детей также представили суду. Нянька из работного дома, когда пришла ее очередь, сообщила, в каком плачевном виде она их приняла.

Затем объявили, что нашлись имена и адреса родителей несчастных детей, что некоторые из этих родителей — люди вполне самостоятельные и что их вызовут в суд, чтобы они под присягой рассказали, каких детей они передавали подсудимой. По залу пронесся взволнованный шепот, все ожидали скандала. Состоятельные люди не отдают детей Салли Браун, не имея на то основательных причин. Затем воцарилась мертвая тишина, и пристав возвестил:

– Прюденс Семафор.

XXI

Прюденс дает показания

Мисс Прюденс Семафор, делясь впоследствии своими ощущениями от пребывания на свидетельской скамье, говорила, что для нее все тогда перевернулось с ног на голову. Если кто-нибудь захочет испытать это чувство, не проходя через все мучения, посланные жестокой судьбой этой несчастной леди, пусть вызовется — не имея привычки говорить публично — произнести послеобеденный спич. Головокружение, туман в глазах и сквозь него море лиц, слабость в коленях, сухость в горле, смятение мыслей и беспомощность, которую он непременно испытает, помогут вам понять ее чувства. Невозможность умереть тут же, сию минуту, прежде чем придется заговорить, покажется тяжелым испытанием, но доброволец по крайней мере будет избавлен от того страха, который испытывала теперь мисс Прюденс, — страха попасться в когти закона. Тот, кто произносит спич, не навлекает на себя уголовной ответственности (что иногда очень жаль), но почтенная старая дева, замешанная в темных делишках, связанных с детьми, — старая дева, искренность и добросовестность которой может подтвердить лишь один беспомощный, безгласный младенец, едва ли может надеяться выгородить себя.

Прюденс знала, что ее история дико неправдоподобна. Она была уверена, что никто не поверит ей, даже если она принесет присягу. Это убеждение придавало нерешительность ее манерам, неуверенность ее тону, который клеймил ее в глазах всех присутствующих как дерзкую, но неискусную лгунью.