– Теперь в правительстве все с научными степенями, иностранные языки знают.

– Образованность это суррогат интеллигентности, так же, как начитанность – суррогат образованности. – Веденеев бережно грел в руке последний глоток. – Ушкину тогда был седьмой десяток. В хрестоматию по русской литературе он не попал. А тут – счастливый лотерейный билет: пост ректора. Дед потом накатал об этом брошюру с длиннющим аграрным названием: «Отступление от романа, или в сезон засолки патиссонов. Педагогические этюды и размышления об искусстве стать писателем». Что-то такое. И вывел свою карьерную удачу как результат борьбы за власть. Все институтские Башмачкины у него выросли в матерых деляг черной кружковщины. Маэстро, кажется, уже тогда писал «Смерть титана», и его заносило. Дедушка долго метался от письменного стола к креслу чинуши. Те, кто его выбирали, думали: временно. Но тот дал зарплаты рядовым преподам, приручил зубров. Именно тогда, когда все начиналось, как везде в стране, именно тогда надо было быть незаменимым для Ушкина. Ведь усадьба – это коммерческое предприятие, которое надо лишь раскрутить. Тут бы тебе диссертации, публикации, загранкомандировочки, премии. А ваш брат плевал на это. Впрочем, вы лучше знаете его Китайские тени. Это так одни мемуары называются.

– Он что-то рассказывал.

Веденеев допил водку и с сожалением поставил стакан.

– Ушкина ваш брат никак не устраивал!

– Почему?

– Потому что для настоящего чиновника чувство долга важнее человеческих отношений!

– А как же перечисленные вами творческие чины?

– А кто сказал, что они нравственные люди? Писать о высоком и быть нравственным не одно и то же. Например, Руссо или Толстой! Поэтому Ушкин получал ордена и звания, а ваш брат мучился, если ему приказывали выселить зажившегося в общаге писателя.

– Но выселял?

– Иные при нем нелегально жили до его увольнения. И потом, это не богадельня, и ваш брат все же администратор, а не нянька в яслях, чтобы в «белые одежды» играть. Над ним тоже начальство. Было. Ушкин странная фигура, – задумчиво сказал бродяга. – Мне кажется – он тихий шизофреник. Он играет в свою жизнь. А если у него отнять его игрушку, он окончательно свихнется. Послушайте, может я поживу у вас? Много места не займу. Уголок под лестницей. За садом присмотрю. Надоем, выгоните! Обещаю – не бухать!

– Да живите.

– Давно думал куда-то приткнуться. Зима скоро! – Бродяга заискивающе захихикал. – Вы, может, мой счастливый билет! Помните, как у Булгакова Шарик? Свезло мне, свезло…

На первом этаже стукнула входная дверь.

– Андрюха! Чем у тебя так воняет? – на лестнице недовольно пробормотал Серафим. – Крыса что ли под полом сдохла?

Дуга света легла на джинсы и большие кисти рук Каланчева. Поп прищурился и насторожено кивнул Веденееву. Андрей представил обоих. Спросил об Аркадии.

– Вчера они с Ленкой к деду уехали. Пошли пить чай. Ну, как знаешь!

Чихая, Серафим торопливо ушел.

– Из-за меня остались? – спросил бродяга, когда шаги стихли.

– Нет. Пора спать! – Андрей встал из-за стола. – Еда в холодильнике. Водку не ищите…

9
Предатель i_005.jpg

…В пять часов пропищал будильник – так начинался день Александра Сергеевича.

Ушкин подолгу мерил неторопливыми шагами персидский ковер; невидящим взором смотрел на вздернутые носки кожаных шлепанцев на ногах; останавливался у стремянки, увенчанной стареньким «Вундервудом», и делал несколько клевков пальцами по овальным и, местами, стертым клавишам.

Жена была на даче. Ее кровать пустовала в соседней комнате за книжным шкафом, перегораживающим комнату поперек. Александр Сергеевич заглядывал туда по привычке. На пианино выстроились в ряд куклы, бронзовые и деревянные фигурки, которые жена напривозила со всего мира, пока не заболела. Впереди за пианино, справа – старый трельяж, весь засыпанный коробочками с лекарствами и пустыми облатками: она лекарственно зависима. У жены было все свое: свои любимые книги, видеокассеты.

Ушкин приноровился к хронической болезни супруги. Сегодня высвободились часы для литературной работы. Но ласковое солнечное утро, сулившее нежданные творческие находки, потихоньку тускнело за ржавчиной начинавшегося пекла, не свойственного Москве в конце августа. Мысли костенели.

Ушкин примерил к себе взгляд незримого почитателя – «Пушкин и Набоков творили тоже стоя» – и получился ладный историко-литературный эскиз.

Ушкин не любил дни-пустоты. Он принимал их как составную писательства: простои копили творческую ярость, и вынужденную ленцу позже сметало упоение созиданием. Но сегодня все было иначе: вдохновение истаивало, как фимиам.

Александр Сергеевич выдвинул ящик секретера под нужной литерой и перебрал чужие высказывания на пожелтевших карточках. Ушкин вдруг вспомнил свою давнюю мысль, написанную где-то: то, что есть у них, у его предшественников, уже никогда его не будет. Ушкин неохотно признавался себе, что метод его работы не требовал серьезных литературных изысканий. Александр Сергеевич довольствовался университетским филологическим курсом, за сорок лет где-то подзабытым, где-то расширенным поверхностным чтением. Произведения сотен двух всемирно известных авторов, полсотни запомнившихся по случаю афоризмов. Александр Сергеевич чаще помалкивал в беседах с учеными соратниками, чтобы не оговориться. В конце концов, по мнению Ушкина, эрудиция определяла мастерство писателя не в первую очередь. И это давало ему маленькое, но превосходство в собственных глазах перед коллегами. Бессистемное собирательство афоризмов создавало иллюзию кропотливой работы над материалом. Но когда на семинаре он зачитывал выбранные откровения студентам, пытаясь учительством вытравить из себя зависть, то замечал поскучневшие глаза учеников.

Александр Сергеевич наугад выудил со стеллажей том и полистал его. (Вдоль всего коридора шесть метров книжных, закрытых стеклянными панелями стеллажей.) Это оказался его первый роман, самый нашумевший, выстраданный и, как тогда ему казалось, отточенный до буковки за годы ожидания публикации в «Новом мире». Роман, давший ему жизнь в большой литературе. В нем он «сымитировал» тип посредственного художника: саморазоблачениями надеялся избежать участи своего героя.

Перечитывая первые страницы, Ушкин с ревностью вспоминал мгновения замысла и воплощения, вобравшие его внутреннюю силу, и задавался вопросом: как он умудрился это написать?

Он многого достиг со своими средними способностями! Заявил о себе как писатель поздно, когда ему было за сорок. Заявил брошюркой о Ленине. Его ругали завистливые собратья, но хвалила пресса, о нем выходили монографии. В писательском деле, как в выезде, где несколько лет приходится работать на судей, надо приучать к своему стилю, к кругу интересов. Надо действовать потихоньку, не торопясь, имея ввиду, что впереди жизнь…

Но теперь все эти ухищрения не приносили удовлетворения. В шелухе, осыпавшей его жизнь, не было главного – творчества, делавшего осмысленным его существование!

Ручеек раздумий тихо закружился в омутке хлопот ректора: вчерашние недоделки вперемешку с обязательствами. В половине двенадцатого, рассчитывал он, надо быть в министерстве, потом он поедет в союз писателей, в четыре свидание с министром культуры, который хочет предложить Ушкину что-то неожиданное, в половине шестого он вернется – ах, какой плотный день, представлялось ему, думают его сотрудники! – минут двадцать будет подписывать банковские поручения главбуху…

Сознание собственной значимости распирало старческую грудку.

Писатель – универсальная профессия. Он еще и интриган и дипломат и торговец.

Мысли расползались, как потревоженные слизни. Хватившись, Ушкин было решительно направился к телефону звонить в приемную: предупредить, что задержится. Или вовсе не приедет. На полпути вспомнил впустую растраченное утро и признался себе, что ничего сегодня не напишет! Так же, как не написал вчера и неделю назад…