Изменить стиль страницы

— Помню тебя, Касым. Каким ветром занесло так далеко от улуса? Или Тахтарбай сделал тебя купцом?

— Пусть сдохнет Тахтарбай, сын свиньи! Гляди, друг. — Касым сдернул малахай, сдвинул грязную тряпицу на голове — вместо правого уха запекшаяся рана.

— Вах! Кому понадобилось твое ухо?

— Тахтарбай за провинности отрезал, сулил и башку отрубить. Я не стал того дожидаться, коня украл, кибитку украл у бая, ушел. К Горевану ушел.

— Недоброе время выбрал. Идет войско на нас царево.

— Слышал. Гореван хорош, справедливый. Пусть лучше рядом с ним мою башку рубят, чем Тахтарбай...

— Айда, коли так. Кто там у тебя в кибитке шевелится?

— Баба, малайка. Ничего, моя баба к седлу привычна, сын растет батыром, Горевану обузой не станут.

5

Держали совет: где пригоже неприятеля встретить боем, как малые свои силы расставить. Комендант Овсянников крайние избы земляными накидями укрепил, на въездах уличных поставил рогатки для заслона от конницы. Все, кто свычен ружейному бою, по местам определены, порох роздан...

Ввалился в избу человек, в куржаке весь, в снегу. Башлык развязал.

— Васька, бес копченый, жив!! Уж видеть не чаяли! За двадцать-то ден мог бы гонца прислать!

— Двоих посылал, аль не дошли? Стало быть, вечная память казакам, товарищам погинувшим... — Порохов бросил треух в угол, тулуп расстегнул, повалился на лавку. Он почернел, обморожен, щеки запали. В тепле отяжелел, голова устало склонилась.

— Сказывай, каково гулялось? Все ль, окромя гонцов, воротились?

— Осьмнадцать казаков под снегом лежат... Четверо сильно поранены. Вишь, гулянка-то с пляскою была... Но и мы им пляс развеселый наладили, под бубенцы серебряны!

Поднялся с трудом, к двери пошел.

— Васька, ты не ранен?

— Э, безделка. Пуля вскользь по ребру погладила, а я щекотки боюсь, вот и ежусь.

У порога взял кожаную седельную суму, к столу принес — звякнула тяжко сума о столешницу.

— Трофеи, знать-то! — потянулся Репьев к завязкам. — Ба, деньги!

Порохов тускло, без радости глядел, как солдат горстью загреб из сумы серебряные монеты.

— Кого пограбил? — строго спросил Гореванов.

— Трофей, солдат верно баял. — Васька тер воспаленные глаза грязными пальцами. — Вишь, господь милостив к нам был, погоду наслал самую воровскую — буран, конской гривы не разглядеть. Мы сторонкою, себя не оказывая, в зад им зашли...

— В арьергард, — поправил Репьев.

— ...Наскоками хвосты им трепали. Выскочим из бурана, шум сотворим — и ищи-свищи. Да однова на обоз и натакались. Охрана не ждала нас. Покуда очухались драгуны, мы обоз погромили изрядно! У меня на деньги нюх, что у пса на мясо: возок под железом враз приметил, конвой саблями усмирили, офицера из пистоля...

— Сколь казаков оставил за те деньги? — спросил Гореванов.

— Девятерых не досчитались... Ох, братцы мои, какую силищу противу нас кинули! Убоялась царица Сакмарской станицы! Устрашилась паче ханства Крымского! Гордитесь, есаулы! Атаман, кличь сюды Фильку Соловарова, у него в Яицком городке родня завелась, пущай потолкует хитро. За это вот серебро ихнюю старшину подкупить бы, чтоб яицкие противу нас не ходили. Ей-бо, Ивашка!.. Да чегой-то вы рожи воротите?

Репьев ответил:

— Филька семью загодя в Яицкий городок услал, а запрошлой ночью сам убег.

Порохов лицом потемнел еще больше.

Репьев серебро лямкой увязал, к атаману подвинул. Стал у Порохова распытывать, каково неприятельских региментов устроение, сколь их число, артиллерия какая, когда на Сакмару ждать. От вялых Васькиных ответов надежды, какие и были, напрочь рушились.

Принялись было сызнова решать, какой заслон от ядер, от ружейного боя скоро воздвигнуть можно, и поднялся тут молчун Овсянников.

— Дозвольте, есаулы, мне сказать.

Говорил он столь редко, что и голос его забывали.

Вздохнул широкой грудью и ушиб есаулов тихим басом:

— Станицу без боя сдать надо.

Кто-то крякнул удивленно.

— Сдать! — припечатал Ермил. — Ино крови прольем реки, а конец все один. Сила и солому ломит, Сажай, атаман, на конь всех, кто усидеть может, и уводи отсель. Мы, мужики да бабы, да ребятенки, останемся на милость божью. Понятно, что выпорют, да на заводы вернут. Бедко, обидно, да иного никоторого пути нету.

Дума такая не у Ермила одного на уме вертелась... Репьев мундир обветшалый одернул, пригладил редкие волосы.

— Диспозиция такова, что викторию одержать нету нам никакой возможности. Ретирады ж сам осударь Петр Лексеич претерпел не единожды, кхе...

Гореванов нашел взглядом отца Тихона, он в уголке сутулился зябко.

— Что скажешь, отче?

— Молю владыку всевышнего и к тебе, атаман, слезно припадаю: да не прольется кровь невинная, напрасная. Уведи от Голгофы избранных тобой. Аз же грешный молиться буду за спасение ваше, покуда жив...

— Сам здесь остаться мыслишь?

— Достойно ли покинуть в день черный паству свою?..

Стомленный теплом, Порохов спал сидя, к стене привалясь. Топорщилась все еще мокрая от талого снега борода, брови и во сне озабоченно сомкнуты на переносье.

— Пущай отоспится, — вполголоса сказал Гореванов. — Ступайте, есаулы.

Поднялись. Но не уходили. Репьев за всех вопросил:

— Пошто свои мысли прячешь? Казаков да солдат увести согласный ли?

На отца Тихона кивнул:

— Слыхали? Поп остается, а атаману бежать? Кто уходить намерился, удерживать тех не буду, смертей напрасных сам не хочу.

— Не дело говоришь. — Овсянников покачал головой.

— Ступайте.

Уходили понурой чередой. От двери по полу стлался холодный пар.

— Ахмет, извиняй, брат, забыл тебя-то спросить...

— Пошто спрашивать? Ты остался — Ахмет остался, ты пошел — Ахмет пошел.

— А тебе чего, отец Тихон?

Поп, на спящего Порохова косясь, зашептал горячо:

— Христом-богом прошу, возьми с собою супругу мою... Сбереги агницу кроткую!

— А вот ты и будь казакам замест пророка Моисея, вкупе с Репьевым их ведите, и Фрося при тебе. Я ж — один. Смерть мне — во благо, ибо мертвые срама не имут...

Отец Тихон остановил атамана:

— Размысли здраво. Знаю, готов ты на муки за люди своя. Но умерь гордыню, раб божий. Иное мужество надобно днесь — мужество с собою совладать и уйти. Есаулы к уходу зовут не ради жизни твоей — дабы дело не умерло...

Благословил троекратно, шубенку на плечи воздел, растворился в холодном тумане дверей, словно в облаке.

6

Студеный северный ветер тучи разогнал и утих к утру. Чистая и морозная вставала над снегами заря. Атаман собрал старшин.

— Уходим, есаулы. В сторону сибирскую, в леса необжитые Доведите всем жителям: кто силу в себе чает от темна до темна в седле быть, ночевать в сугробе, всяки лишенья терпеть — пущай с нами. Табун станичный врагам не оставим, каждый коня запасного возьмет. Обоз нам — обуза, в седельные сумы покласть одежу и харч. Оружие чтоб в исправности! Ермил, порохи, свинец раздай людям ружейным, а что останется, в переметны сумы...

— Я тута останусь...

— Не можно того, Ермил. Сказнят они есаула.

— В есаулах я ходил без году неделя, авось до смерти не запорют. Уйти же не можно: пахарь я, не казак. Да и не один теперь: ден с пятнадцать тому повенчал нас поп Тихон со вдовою крестьянскою, а ейные робятенки малы, слабеньки... Останусь я.

Порохов горько усмехнулся:

— Хмелен будет тебе медовый месяц. С лаской и таской.

Гореванов нагнулся, вытащил из-под стола седельную суму, Пороховым привезенную.

— Возьми, Ермил. Деньга не бог — а бережет да милует. Схорони подале, пригодится народу станичному.

— А вам?

— У нас, брат, сабли дороже золота.

 

Бабы не выли — плакали молча. Мужики, хошь и мороз, шапки поснимали. Отец Тихон напутственную молитву произнес. Супруга его Ефросинья свет Кузьмовна с другими бабами поодаль стояла, и атаман с трудом заставил себя не глядеть в ее сторону. Во второй раз Фросю в бедах оставлял — стыд вечный казаку Гореванову...