Был субботний день. Помучившись часа полтора, измучив свою добровольную жертву, Викторс угрюмо захлопнул этюдник. Это с ним случалось часто — увидеть, но не победить. Материя непреклонна. Она редко переходит в видение. Теперь эта девушка будет сниться ему много ночей подряд, но по утрам, вскочив с постели, он ни разу не воскресит своих ночных видений. Краски окажутся неподатливыми, жухлыми, линии будут оборачиваться насмешливыми кривыми, задумчивость на этом нежном лице превратится в гримасу недоумения, все духовное, тонкое станет грубым, материальным, и он, разочарованный неудачник, однажды соскребет все с холста тупым мастихином и швырнет подрамник подальше, чтобы он не напоминал о неудаче. Их у Викторса и так слишком много…
Девушка вдруг робко спросила:
— Может быть, приехать завтра?
Викторс просиял. Сам он никогда не решился бы попросить продолжить этот неудачный сеанс.
Но она была умницей, эта маленькая Мирдза Краулиньш. Потом, значительно позднее, она рассказала Викторсу, что он был похож на обиженного, надутого маленького ребенка. Ничего себе ребенок, сто девяносто сантиметров роста, с бицепсами, как у тяжелоатлета, с грубым лицом, на котором война оставила столько морщин, что его можно принять за пятидесятилетнего! Еще позже Мирдза рассказала, что ее поразило, как такой огромный человек с толстыми ручищами может столь бережно обращаться с маленькими кисточками, так нежно касаться этими кисточками холста, оставляя чуть ли не мушиные следы, когда, казалось бы, он должен писать толстыми малярными кистями и, уж конечно, не на холсте, а прямо на стенах домов, вроде того, как это делал мексиканец Сикейрос… Нет, она была не глупа, эта маленькая Мирдза, она была довольно начитана для своих двадцати с чем-то лет, кое-где бывала, кое-что видела, вот знает же она Сикейроса, помнит репродукции Пикассо… Да, а где же она учится или училась?
Оказалось, она студентка филологического факультета. Вот откуда эти познания!
В город они возвращались вместе. Потом Викторс проводил ее до дома, оказалось, что она и живет неподалеку, на улице Криштиана Барона, а завтра они снова встретятся на том же месте, на взморье.
В воскресенье дело пошло так хорошо, что через два часа работы, продрогнув на неласковом мартовском ветру, они с удовольствием отыскали пустое кафе, долго сидели там, потягивая кофе. Мирдза даже не отказалась от рюмочки ликера.
Они обменялись телефонами. Мирдзе было далеко не безразлично, во что выльется мечта художника. Расстались они друзьями.
Через несколько дней Викторс вдруг выяснил, что не может вспомнить лицо Мирдзы Краулиньш. Миниатюрный этюд ничем не помогал ему. А Викторсу теперь казалось, что дело вовсе не в позе девушки на его новой картине, а именно в ее одухотворенном лице. Он столько раз перемазывал холст, что, отдай его под рентгеновскую экспертизу, эксперты могли бы насчитать у художника по крайней мере десять разных эпох творчества, как насчитывают их у Ван-Гога, или Пикассо. Вэтра, в их представлении, мог быть и «розовым», и «голубым», и «сентименталистом», и «имажинистом». Кем только он не был за эти две недели! Только автором картины «Девушка и море» не смог стать. Девушка была безлика, она была похожа на слепую. Известно, если художник не видит предмет своего искусства, то и полотна у него слепы.
Измучившись, Вэтра позвонил Мирдзе. Мирдза пришла к нему в мастерскую.
Ее тоже интересовала картина. Она не сказала — художник! Но Викторсу это и не требовалось. Он снова увидел ее лицо!
Теперь она приходила часто. Стояла в задумчивой позе у окна, — так ее легче было видеть у моря! — или сидела, забравшись с ногами, на диване, болтала, читала какую-нибудь свою книгу. По-видимому, у нее было мало друзей, только ее испанисты да книги. Сначала она даже понравилась Анне. Анна работала дома, не в мастерской, но приходила к мужу часто, то с горячим кофейником, то с неудающимся рисунком, то напомнить об обеде. Мастерская находилась на чердачном этаже того же дома, а Анна любила проявлять заботу о муже.
Картина продвигалась так быстро, как Вэтра мог только мечтать. Этюдами лица Мирдзы, ее фигурки и моря были увешаны все стены.
И вот несколько дней назад Анна, разглядывая почти законченную картину, вдруг сказала:
— Ты ее любишь! — и заплакала.
Это было такое невероятное обвинение, что Викторс вдруг словно онемел. А Анна хлопнула дверью и ушла.
С этого дня в доме начался тихий ад.
Мирдза не приходила. Может быть, ее тихий ангел шепнул ей, что Вэтре теперь не до нее. Может быть, началась весенняя сессия. Но Анна ревновала жестоко и безрассудно. Она ревновала Вэтру не только к Мирдзе, нет, она ревновала к возможному успеху картины, ревновала к мастерству, с которым Вэтра ухитрился написать это полотно.
Викторс понимал: всякая ревность делает человека тупым, ограниченным. Но он боялся за картину. Теперь он никогда не оставлял дома ключ от мастерской, а жена думала (и говорила ему), что он продолжает свои шашни, — так изящно стала она теперь выражаться! — и у него не хватало сил переубедить ее…
Кажется, напрасно взялся он сегодня за работу. Еще час-два такого бессмысленного стояния перед полотном с кистью в руке, и картина будет испорчена навсегда. Откуда тут такие потеки? Когда он успел наляпать эти красные пятна?
Он торопливо швырнул кисти, сбросил халат, умыл руки. Пожалуй, никогда уже не вернется к нему та душевная радость, с которой он начинал эту работу. И возможно, сама работа будет отныне доставлять только горечь, а очень может быть, что он уже никогда не закончит ее.
Он постоял немного, глядя на полотно, словно прощался с ним, хотя мог в любой момент продолжить работу. Но было какое-то ощущение, что это именно прощание.
Снизу раздались шаги, высокий голос жены произнес:
— Тебя к телефону! — и после небольшой паузы, словно бы со злорадством: — Звонит твой старый друг Балодис!
Он был так далек от своего прошлого, юности, войны, смертельной опасности, в конторой жил долгие годы, что даже не понял, что она сказала. Спустился вниз, подошел к телефону.
— Вы мне срочно нужны, Викторс.
Он удивился, но переспрашивать не стал. Он еще помнил дисциплину прошлых лет.
— Хорошо, буду через десять минут.
Прошел в столовую, сказал мягко:
— Анна, я должен уйти.
— Можешь вообще не возвращаться!
Но яда, которым она пыталась напитать каждое свое слово, хватило не надолго. Он опять услышал всхлипывания.
Он накинул плащ и вышел.
6
Графа в обычном мире все называли Паэгле. Илмарс Паэгле.
В этом обычном мире не было ни, выстрелов, ни землянок, ни леса. В этом обычном мире никто не охотился за ним, никто не знал его псевдонима, и сам он тоже ни за кем не охотился, водил отличную машину, разговаривал с пассажирами вежливо и только в том случае, если они сами напрашивались на разговор. Но когда вдруг из выхлопной трубы вырывался со щелчком сжатый газ, он невольно ловил себя на том, что вжимает голову в плечи. Слишком уж похожи были эти взрывы газа на выстрелы.
Он водил такси, отлично знал город, любил своих пассажиров, особенно, если садились целыми семьями и при этом не ссорились. Любил выезжать в дальние поездки, на взморье или еще лучше — в Таллин или Вильнюс. Но, проезжая по шоссе через леса, он невольно бросал изучающие взгляды вокруг. Он помнил много мест, где сам попадал в засады или устраивал засаду на других. Он знал в окрестных лесах столько заброшенных землянок, что мог бы на досуге составить карту тайных лесных поселений, ныне опустевших. Граф уже давно отошел от этих дел, со старыми товарищами из оперативной группы встречался редко, разве что кто-нибудь из них вдруг оказывался его пассажиром и, признав в молчаливом шофере Графа, удивленно восклицал:
— Вон ты где теперь!
Но и эти пассажиры никогда не называли его Графом. Чаще всего спрашивали: «Постой, как же тебя называть?» И он отвечал: «Паэгле. Илмарс Паэгле».