Идут и идут писатели — и вологодские, и сибирские, и кубанские, далеко не лучшие рассказы которых издавались комсомольским издательством «Молодая гвардия», накрывшим молодых, как, случается, накрывают птенцов шапкой. Душно, темно под шапкой, а куда денешься…
Книги молодых вроде бы пожиже книг Василия Белова. Мысль не столь глубока, как яшинская. Темы помельче.
Мельчают писатели? Думается, нет. Власть год от года ставит цензурные сети все более густо и хитро. Как пограничную «колючку». С незримой сигнализацией, инструкциями-капканами, К юбилейным годам обнесли издательства сетями такими плотными, что не только крупные темы — рыбины крупные, но и плотвишка-то едва продерется.
Отдельно, наособицу, как говорят в Вологде, мы должны остановиться на человеке редкого таланта — Василии Шукшине.
Василий Шукшин — талант поистине всесторонний. Одаренный писатель, одаренный кинорежиссер, завершивший свой путь в кино трагическим фильмом «Калина красная», в котором словно бы предсказал свою судьбу; наконец, актер, снимавшийся во многих фильмах, а в последнем — шолоховском… Вот тут-то и начинаются отгадки.
Честнейший, словно «без кожи», человек, едва став известным, попал в капкан. Кинулась к нему со всех сторон нечисть. Ты, мол, наш, деревенский, русский, исконный. Поселили его у пышнотелой дочери Анатолия Софронова, повезли к Шолохову.
Каково-то было ему печататься в «Новом мире» у Твардовского, а домой ехать — к Софронову.
Жизнь, которой, как известно, руководил Отдел культуры ЦК КПСС, подталкивала его в спину — к шолоховым и софроновым. Сердце же рвалось — к правде…
Чего ж мудреного в том, что к сорока с небольшим он нажил болезнь сердца и внезапно умер.
Такова трагическая судьба этого таланта. Впервые я узнал о Василии Шукшине по его рассказам, опубликованным в «Новом мире» № 2 за 1963 год. Рассказы сочные по языку, но… осторожные. Без серьезных проблем. Всеобщее внимание, пожалуй, привлек рассказ «Классный водитель». Талантливый, веселый, трогательный. Водителю Пашке понравилась Настя, девчонка из себя видная, за которой инженер ухаживает. Подсел к Насте в клубе и произнес роковую фразу:
— Поговорим, как жельтмены…
— Боже мой! — вздохнула Настя и пошла в другой конец зала.
Не таков Пашка человек, чтобы отступить. Ночью поехал невесту красть! Залез к ней в окно. Обнял в темноте. Она прильнула было к нему, но тут же поняла, что это не жених ее. Надавала Пашке по щекам со всего размаха.
Пашка опешил, походил-походил по комнате Насти и, человек действия, вскричал: «Поехали!» Отвез Настю на полной скорости к нерешительному жениху-инженеру, прямо к крыльцу, подтолкнул в спину. Мол, живите, черти, коль друг друга любите!.. И — уехал, тяжко вздыхая…
Десятилетие Солженицына оказало влияние на всю литературу. Не мог писать по-старому и Василий Шукшин. Становился смелее.
Появляются рассказы «Змеиный яд» и «Степка». Автор теперь не старается пригасить гнев своих героев, срезать углы. Достает парень змеиный яд. Весь город обежал, нигде не дают. Пришел в последнюю аптеку, там тоже говорят: «Нету!»
— У меня мать помирает.
— Нету, — повторили.
Парень поглядел на аптекаря и сказал, не скрывая чувств своих:
— А мне надо! Я не уйду отсюда, понял? Я вас всех ненавижу, гадов…
Отыскался яд.
Еще более недвусмысленный рассказ — «Степка».
«В…задумчивый хороший вечер», минуя большак, пришел к родному селу Степан Воеводин. Из лагеря вернулся. Отец-мать счастливы. Сеструха немая вне себя от радости. Собрались соседи. Гуляют.
И вдруг появляется милиционер. Чтоб не нарушать семейного веселья, поманил молча Степку, увел куда-то. Первой сеструха спохватилась, немая. Кинулась следом, в милицию. Милиционер там протокол составляет, изумляется. Первый раз, говорит, такого дурака вижу. Оказывается, Степка сбежал из лагеря… за три месяца до конца срока. Три года отсидел, за драку, видно, потому срок такой несерьезный, да пустился в бега. Теперь по новой дадут, за побег. Начинай все сначала…
«Ничего, — отвечает Степка. — Я теперь подкрепился. Теперь можно сидеть. А то меня сны замучили — каждую ночь деревня снится… Хорошо у нас весной, верно?»
Господи, сколько в этом рассказе горечи! Горечи и бессильных проклятий тупой лагерной практике, которая держит душу живую взаперти, как говорят в России, от звонка до звонка.
Как видим, повернул Солженицын Василия Шукшина, как ни держали его под локти родные софроновы.
«В профиль и анфас». Отняли у шофера Ивана права. На год. Он пьет, готовится к отъезду. Мать плачет, уговаривает остаться. Он все ж уезжает, трудно расставаясь и с матерью, и с домом, и с собакой.
Его самого, по сути, выталкивают, как собаку.
Серьезный разговор у него вышел перед отъездом. Со стариком, который угостил его самогоном, потому как парень-то Иван хороший, да только к начальству непочтительный.
«Нет счастья в жизни, — сказал он (Иван. — Г. С.)… Вот тебе хорошо было жить?
…Старик долго молчал.
— В твои годы я так не думал, — негромко заговорил он. — Знал работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать бы весь, наверное, с год все село кормить можно было. Некогда было так думать.
— А я не знаю, для чего я работаю (ответил Иван. — Г. С.). Ты понял? Вроде нанялся, работаю. Но спроси: «Для чего?» — не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрались. А дальше что? — Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет. — Что дальше-то? Душа все одно вялая какая-то.
— Заелись, — пояснил старик. (Так объяснял, между прочим, весь агитпроп ЦК, все газеты, все политические наставники, выше мысль не подымалась, не смела подняться. Старик существует в рассказе с большим подтекстом.)
— И ты не знаешь (вздыхает Иван. — Г. С.). У вас никакого размаха не было, поэтому вам хватало… Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо».
Старик сердится. Тебе, говорит, полторы тысячи в месяц неохота заробить, а я за такие денежки все лето горбатился.
«— А мне не надо столько денег… Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо… Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это меня не устраивает…»
Вот какие речи произносят герои Шукшина в славную годовщину пятидесятилетия советской власти.
Совершенно в той же тональности и повествование о старике председателе колхоза, дельном трудовом человеке, у которого не было в жизни радости, одна лямка колхозная («Думы»). Ругал он, ругал Кольку Малашкина за то, что спать не дает, по ночам с гармошкой ходит. «Завтра исключу из колхоза», — говорил. Но не исключал. Гармошка вызывала мысли о том часе, когда он был счастлив. Гнал коня, молоко братцу умиравшему достать. Будто летел. «Какой-то такой желанный час непосильной радости. Именно это воспоминание вызывала гармонь. И мысли, какая она, любовь, бывает. А всю остальную жизнь только и была работа, работа, работа…»
Но вот замолчала Колькина гармонь: женился парень. «Светло было на деревне. И ужасающе тихо».
Нет, отбился Василий Шукшин от родственных рук. Хоть и соседствуют рядом с крамольными произведениями и столь же талантливые, и в прежнем ключе — о душах чистых, незамутненных, деревенских: «Как помирал старик», «Чудак», «Раскас…», — все равно за Василия Шукшина решили взяться всерьез. По-родственному.
Наконец отыскался мотив, сам ли отыскался или подсказали? — такой, который, с одной стороны, в какой-то мере, удовлетворял и бывшего смоленского крестьянина Александра Твардовского, взятого властью на прицел, а с другой — и шолоховско-софроновскую мафию, настоянную на водке и погромной идеологии. В беде Россия. Однако власть тут ни при чем. Город во всем виноват. Город проклятый! Со своими интеллигентиками. Умниками, рушащими вековой уклад деревни. И, конечно, жидочками. Хотя этот последний мотив не мог прозвучать в новомирских рассказах, однако он все сильнее внедрялся в сознание Шукшина, сдружившегося с псевдославянофилами, организаторами клуба «Родина» — подсадной утки КГБ.