Изменить стиль страницы

Так или иначе, Матеру в повести В. Распутина топят «цыганистый» по фамилии Жук да местная власть — Воронцов… Воронцов привычно куражится над людьми. Только на этот раз — от страха. Утром государственная комиссия приедет — принимать дно будущего моря, а на Матере, оказывается, еще барак со старухами оставлен. Не сожжен. Вечером Воронцов гонит катер за старухой Дарьей и ее товарками.

Катер, во тьме и тумане, проскочил Матеру. Не нашел ее. Воронцов погоняет, как всегда: «Долго еще будем возиться? Вы что — не понимаете или понимаете?

— Не кричи, — оборвал его Галкин (моторист). — Тут тебе не собрание.

И Воронцов, как ни странно, сдержался и умолк, догадавшись, что приказами здесь не поможешь».

А на Матере жизнь кончилась. Тьма тьмущая. Сырой туман… На горькой ноте обрывается книга.

«— Это че — ночь уж? — озираясь, спросила Катерина (мать Петрухи).

— Дак, однако, не день, — отозвалась Дарья. — Дня для нас, однако, боле не будет…

— Где мы есть-то? Живые мы, нет?

— Однако что, неживые…

Старухи закрестились…»

Тут я и должен был бы поставить точку, если бы не еще один персонаж в повести — Хозяин, и если бы слово Хозяин автор не писал с заглавной буквы. Кто от, этот подлинный Хозяин? Уж, конечно, не Воронцов, не «цыганистый»… Кто ж это там воет? Тоскует, прощается?..

Зверь? Голоса утопленников? Дух затопляемой России?

Здесь мы встречаемся с героем, которого нет ни у одного советского писателя. Антропоморфизм, очеловечивание природы — явление в литературе не новое. У героев В. Распутина — почти обыденное. Старуха Дарья очеловечивает все вокруг: деревья, избы, мельницу. Вот пришлые люди подожгли мельницу.

«Пойдем простимся с ей, — говорит Дарья своей товарке. — Там, поди-ка, все чужие. Каково ей середь их — никто добрым словом не помянет… Сколь она, христовенькая, хлебушка нам перемолола!.. Пускай хошь нас под послед увидит…»

Однако антропоморфизм вскоре обретает в книге новый и высокий смысл.

«А когда настала ночь и уснула Матера, из-под берега на мельничной протоке выскочил маленький, чуть больше кошки, ни на какого другого зверя не похожий зверек — Хозяин острова… Если есть в избах домовые, то на острове должен быть и хозяин. Никто никогда его не видел, не встречал, а он знал всех и знал все, что происходило… На то он и был Хозяин, чтобы все видеть, все знать и ничему не мешать. Только так еще и можно было остаться Хозяином — чтобы никто… о его существовании не подозревал».

Хозяин, оберегая ночами остров, слышит и то, что происходит на земле, и то, что под землей. Вот добегает Хозяин до избы Петрухи.

«Знал Хозяин, что скоро Петруха распорядится своей избой сам. От нее исходил тот особенный, едва уловимый одним Хозяином, износный и горклый запах конечной судьбы, в котором нельзя было ошибиться».

И точно, Петруха зажег избу. Чиркнула спичка, чего еще никто не видел.

Хозяин подбежал к избе, «прижался на мгновенье в последний раз к ее сухому замершему дереву, чтобы показать, что он здесь и будет здесь до конца…» «Хозяин смотрел, и сквозь стены видя то, что творится внутри…»

Значит, не зверь он, Хозяин, а если зверь, то странный. «Он не боялся: ни собаке, ни кошке не дано его почуять».

Решилась Дарья, все высказав нам о роде человеческом, уйти из деревни. Дошла она, правда, лишь до древней лиственницы, «царского лиственя», как окрестили в деревне неистребимое дерево. «Помнила только, что все шла и шла, не опинаясь, откуда брались и силы, и все будто сбоку бежал какой-то маленький, не виданный раньше зверек и пытался заглянуть ей в глаза».

Никто не видел зверька и увидеть не мог, только Дарья удостоилась. Ибо Хозяин признал вроде, что, кроме него, только Дарья все видит и все знает…

Впервые в советской литературе появился этот словно вовсе и не мистический образ (цензура-то в СССР не мистическая!), а по сути — мистический. (Исключение — «Мастер и Маргарита» М. Булгакова, пролежавший под спудом четверть века; исключение это лишь подтверждает правило.) Впервые мистика не дьяволиада, а начало положительное. Хозяин. Образ самой Жизни, Души Земли, который как бы зверьком проскользнул по книге, образ жизни исконно русской, вековечной и вот — затопляемой…

Хозяин у Валентина Распутина — органичная связь природы одушевленной и неодушевленной, та естественная связь, которая в России уничтожена вульгарным атеизмом и который болезненно ощущает подлинная литература.

Чтоб нарушить «связь времен» — идей, традиций, поколений, вековую преемственность духовной жизни, то есть затопить Матеру-Россию безвозвратно — небытием, историческим беспамятством, — ее топили, и не раз, в крови. Кровью залитую, «пужаную», можно и вовсе лишить корней…

Прав великий Щедрин: «Русская литература возникла по недосмотру начальства…»

Многолетний жертвенный героизм молодежи воздействовал и на профессионалов давно известных, годами писавших в стол и решивших более не откладывать своих публикаций «до лучших времен». Припоздали что-то лучшие времена!

Так, думаю, появилась и одна из самых талантливых книг нашего времени — повесть Георгия Владимова «Верный Руслан», приоткрывшая миру секреты выращивания в государственных овчарнях людей, которых Запад окрестил иронически — хомо советикус.

Так нашли выход и новые книги — старейшего писателя и зэка Юрия Домбровского «Факультет ненужных вещей» и философа Александра Зиновьева «Зияющие высоты» и «Светлое будущее», о которых будут еще спорить и спорить.

Литература нравственного сопротивления, или «нравственного начала», как ее называли в СССР, пробила русло, и, хотя оно будет еще то мелеть, то разливаться весенним паводком, остановить течение невозможно.

* * *

Восточная мудрость свидетельствует: самый опасный дракон — издыхающий. Председатель КГБ Юрий Андропов заверил Леонида Ильича Брежнева, что он покончит с диссидентством окончательно. За десятилетие, оборвавшееся 1985 годом, по политическим статьям бросили в лагеря и тюрьмы около двух с половиной тысяч инакомыслящих. Лишили «воды и огня» (давнее определение Александра Бека) десятки тысяч в инакомыслии подозреваемых. Обжегшись на деле писателей Синявского — Даниэля, известные имена теперь не судили. Их выбрасывали из страны. Без всяких мотивов или, как Александра Галича, — по «израильскому вызову». А случалось — и «по личной просьбе»…

Как тут работать серьезному писателю? Затаиться? Сменить профессию? Государство, как никогда, шумно славило и награждало мастеров полицейских детективов и цирковых реприз. Братьев Стругацких сменили братья Вайнеры, бывшие милицейские следователи, заполонившие собой и эфир, и экраны. Страна жила семеновскими «Семнадцатью мгновениями весны»…

Литература нравственного начала, не желавшая уходить в подполье, в САМи ТАМиздат, замерла. Попыталась спрятаться в узкопрофессиональные издания или стала вдруг менять свой окрас, принимая порой ирреальные, сюрреалистические формы.

Асы литературной критики, вылетевшие некогда из славного гнезда Твардовского, Игорь Виноградов и Анатолий Бочаров отмечают, что подлинного мастерства в этом странном «социально-ирреальном» жанре достиг прозаик Илья Крупник, известный ранее остросюжетными рассказами. Потому Илью Крупника, непохожего на самого себя, они окрестили «НОВЫМ КРУПНИКОМ». Но и этот горячо приветствуемый критиками Илья Крупник с его повестями 70-х гг. тем не менее вырвался к читателю отдельной книгой лишь в дни перестройки.

Проза «НОВОГО КРУПНИКА» внешне миролюбива, лояльна, как и рисунок на крышке обрисованного им детского секретера: Серый волк, безобидный, как собака. Красная Шапочка здоровается с ним за лапу. А о чем она, эта лояльная проза? В рассказе «Угар» мальчик, задохнувшийся от угара в восемнадцатом веке, вдруг воскресший, ангельская душа, появляется среди современных героев в роли Кандида.

В повести «Жизнь Губана» герои законопослушны, а иные предельно консервативны. «Знаешь, она просто наркоманка, — говорит один из них. — Ей все «прогресс», да «прогресс», да «притеснения»…»