Изменить стиль страницы

— Нет, об этом пока ничего не могу сказать. А вот «Угрюмый»… — Демченко полез в карман кителя, долго копался и, наконец, извлек изрядно замусоленную записную книжку. — Появился у меня там один… Ошейников Владимир Петрович. Не работает, без прописки проживает — у Козодоевой Валентины Игнатьевны по улице Грибоедова, дом… Так. Хозяйка поясняет, что это ее знакомый, с которым она собирается вступить в брак. Или она мне врет, или он ей. Ему — двадцать восемь, ей — тридцать шесть. Спилась до положения риз. Есть там на ком жениться!.. А Ошейников — он действительно угрюмый… И рост подходит — метр семьдесят примерно. Черная шапка-ушанка, черное пальто… О «Молодом» пока ничего не могу сказать.

— Спасибо. Срочно выезжайте с нашим товарищем. Себя не обнаруживать. Соберите данные — и все. Информируйте меня немедленно и самым подробным образом.

У Демченко было много знакомых на участке. У него было хобби — заводить знакомства. С этим веселым балагуром можно было разговаривать, когда угодно, о чем угодно и, главное, сколько угодно. Впрочем такая особенность характера делала его самым знающим свой участок инспектором в городе.

Уехал он из горотдела первым: подбросили ребята из ГАИ. Чернов, задержавшийся, чтобы обменяться информацией с сотрудниками, работавшими по другим версиям, прибыл на остановку только минут через сорок. Первым, кого он увидел, был Демченко. Инспектор стоял в окружении трех парней, гривастых, как шотландские пони, и разговор между ними, судя по всему, был весьма далек от завершения. «Ну трепач! Ну погоди ж ты…» Чернов ничем не расшифровывал себя. Проходя мимо, он даже не взглянул на Демченко. Больше того, он даже отвернулся немного. Но и затылок его, казалось, порицал не в меру разговорчивого участкового.

Неизвестно зачем срезая дорогу, Дмитрий свернул на тропинку, петлявшую между камнями. Видимо, сработал рефлекс: делай как все. А все, конечно же, не ходили по хорошей дороге, удлинявшей путь всего на сотню метров, а штурмовали каменные барьеры и в лоб, и сбоку. Дмитрий отдал себе в этом отчет, когда прошел по узкой жердочке и остановился, потому что грязь продолжалась, а жердочка кончилась. Он уж совсем собрался прыгнуть метра на три, как не без подготовки сделала шедшая впереди пожилая женщина с двумя авоськами картошки, когда услышал сзади приглушенный голос Демченко:

— Тот самый, Ошейников…

Дмитрий все-таки прыгнул. Сзади тоже что-то звучно шлепнулось, далеко вперед полетела грязь с талым снегом пополам, а голос продолжал:

— И «Молодой», его Валеркой звать, там же терся. Только поздно. Ребята говорят, что оба подорвали… Теперь ищи-свищи.

— Ты это точно выяснил? — не оглядываясь, спросил Чернов.

— Фирма! — коротко ответил Демченко. — Ребята как на фото глянули — так сразу в цвет.

— На фото?! Это еще зачем?

— Ничего. Это свои…

— Хороши же у тебя «свои». Волосаны.

— За идею страдают. Мода — она, брат, как пропуск…

— Ты… — Чернов помолчал, ожидая, пока пройдет и достаточно удалится встретившаяся им девушка, — ты иди в пикет, а я к автомату. Надо шефу доложить. Где автомат? У клуба?

— Да, только он не работает.

— А еще где?

— На другом конце, за горой, у магазина. Только он тоже не работает. Похоже, Мишка Беляйкин трубку срезал.

— Тоже «свой»?

— Нет, пока просто знакомый.

— Ты ему по знакомству и штраф не оформляешь?

— Он ли еще?.. Да и не со штрафа начать бы… Он изобретатель, переговорное устройство делает.

— А ты не думаешь, что начальник службы и тебе, и Мишке твоему такое изобретет, что небу жарко станет?

— Все равно нельзя с Мишкой так. Он хороший парень. Надо ему только руки занять. У меня такие Мишки, может, от десятка краж ребят оттащили. Ведь за ним полпоселка пацанья следом ходит, в рот заглядывает…

Пришлось Чернову звонить из пикета, тем более что конспирироваться дальше смысла, кажется, не имело. Голубицкий придерживался того же мнения. Он выслушал доклад, секунду подумал.

— Вот что. С участковым идите к Козодоевой и допросите ее. Постановление на обыск вам привезут позже. Соберите все, что может дополнить словесные портреты преступников.

Для Валентины Козодоевой бабье лето, судя по пожухлой коже лица, по дряблым мешкам под глазами, должно было отбушевать годков пять назад. Но она пыталась не сдаваться. Яркие мазки помады изображали губы, грубо подведенные штрихи — брови, пережженные всеми перекисями охвостья на голове еще способны были хранить следы последней «шестимесячной», сделанной два месяца назад. Разрушительное время, однако, неумолимо изобличало ее. Грязноватый халат не закрывал от наблюдательного глаза сеть морщинок на шее, нездорового оттенка кожу на груди. Этой женщине, чтобы быть женщиной, уже всякий раз требовался допинг. И она пила, и поила своих случайных партнеров, выхватывая у жизни последние куски радости, чувствуя подсознательно, что все чаще получает не удовлетворение, а фальшивку, подделку под него. Да и желания ее все чаще были не нормальной потребностью организма, а эрзацем, который вырабатывался из привычки.

Однако мозг ее — мозг человека, не обогащенного учебой, хорошей профессией, хотя бы дальним знакомством с искусством, а озабоченного всегдашним стремлением заработать и «повеселиться» (дочь в число постоянных забот не входила; дочь появилась только потому, что, пока еще была возможность прервать беременность, мать приходила на прием к врачу навеселе; когда же мать пришла трезвой, сроки, оказалось, истекли), — мозг такого человека не мог холодно и беспристрастно проанализировать перемены. И потому Валентина Козодоева сначала искренне удивлялась и обижалась, а в последнее время только обижалась, когда от нее уходил очередной кандидат в мужья. Обиделась и в этот раз. Вернувшись с работы, она нашла на столе записку, написанную крупными, разборчивыми буквами:

«Старушка, я тебя век не забуду, но мы расходимся, как в море корабли. Наша встреча была ошибкой судьбы-злодейки. Прими мою благодарность за крышу и баланду. Вова».

Четыре двадцатипятирублевых купюры — «благодарность» — лежали тут же, под запиской. Они значительно смягчали горечь утраты, но не могли унять страха Козодоевой перед будущим, в котором не было никаких намеков на просветы — только тоска одиночества.

В таком душевном смятении и застали ее Чернов и Демченко, вошедшие в комнату, неприбранную, как сама хозяйка. Козодоева, как видно, уже успела провести финансовую операцию с одним из двадцатипятирублевых билетов Государственного банка, превратив его в несколько казначейских билетов меньшего достоинства плюс натуральный продукт в виде двух бутылок петрозаводской «Московской». Больше того, она уже начала потреблять продукт, и теперь ее обуревали сомнения, продолжать ли потреблять одной или пригласить продавщицу Машку Фофанову из соседнего подъезда, вместе вскричать жалобную песню и порыдать над своей несчастной долей. Для последнего и у Машки были основания: Валерик, приятель Вовика, объявившийся здесь с неделю назад, был немедленно запроектирован Машке «в чуваки»; а теперь и этой любви пришел конец.

Демченко, которого Козодоева знала и, видать, по-своему, уважала, остановил ее:

— Куда собралась, Валентина? Садись. За жизнь разговаривать будем.

Козодоева села, всхлипнула и подала ему записку.

— Ай-ай-ай! — покачал головой Демченко. — И этот сбежал? Ну, может, для тебя и к лучшему…

Чернов не торопился вмешиваться в разговор. Прислушиваясь, как Козодоева клялась, что уже совсем было собралась прописать Вову, что если соседи опять жаловались на шум у нее — так это все зря, что если и выпьет она — так на свои кровные, Дмитрий разглядывал комнату. Многое в ней говорило о том, что был здесь мужчина: серая кепка на вешалке, пачка «Шипки» и мундштук на подоконнике, среди женских и детских туфель у порога — поношенные мужские полуботинки, на спинке раскрытой диван-кровати — черная рубашка…

Хозяйка, продолжавшая разговаривать с Демченко, начала все чаще оглядываться на Чернова, словно чувствуя, что он здесь старший и что разговор участковый инспектор ведет больше для него, чем для себя.