Изменить стиль страницы

Камера ахнула. Федор сипло и длинно выругался. Вызов "без вещей" после полуночи, это значит — на расстрел. Мы давно ожидали этой минуты, но она пришла неожиданно.

Женя встал со своего матраса, бледный и дрожащий. Из груди его вырвался полувздох, полустон. Он беспомощно и растерянно обводил глазами камеру, а в руках мял полотенце. Мальчик понял, куда его поведут сейчас.

Заключенные обступили Женю. Они жали ему руку, хлопали по плечу, осыпали пожеланиями скорого выхода на волю и… отворачивались.

Со слезами на глазах он отвечал им:

— Да-да… Спасибо… До-свиданья…

— Выходи! — нетерпеливо повторил дежурный. Женя бросился ко мне. Я обнял его и, стараясь изо всех сил скрыть дрожь в голосе, сказал:

— Прощай, Женя, и ничего не бойся! Это… не больно и не страшно. Если ты не будешь бояться, то я часто, очень часто стану вспоминать тебя. Дай мне слово, что ты не будешь бояться.

Он ответил тихо и покорно:

— Хорошо, дядя Миша! Я не буду бояться… Прощайте!..

И здесь, в какую-то неуловимую долю секунды, удивительная и странная перемена произошла в мальчике. Черты его лица как бы сдвинулись со своих мест и отвердели. Еле заметная линия легла поперек лба к переносице, губы сурово сжались, и от углов рта протянулись к подбородку две морщинки. Из-под пушистых детских ресниц серьезно и строго смотрели на меня глаза не мальчика, а мужчины. Дрожь его тела сразу прекратилась. В это мгновение он вырос, стал взрослым.

— Даю слово! Я не боюсь! — сказал он голосом звонким, твердым и слегка огрубевшим, и отбросил в сторону полотенце…

Его увели. Дверь скрипя захлопнулась за ним и староста сиплым баритоном подвел итог только что совершившемуся:

— Был Женька Червонец и… нету! Кончился. Он медленно и широко перекрестился.

— Царствие ему небесное!

Огромный Петька Бычок смахнул со щеки слезу и промямлил бессвязно и уныло:

— Что уж тут?… Все на вышку пойдем. Так, что уж там?… Давайте спать ложиться…

Дни тюремной тоски и ожидания сменялись ночами допросов и пыток. Не было конца конвейеру НКВД. Я кочевал по тюремным камерам, встречаясь и расставаясь с десятками и сотнями разных людей. Они приходили в камеры и уходили в другие тюрьмы, концлагсри и на расстрел.

В этой беспрерывной смене людей, впечатлений и страданий я стал забывать Женю. Его образ потускнел, выцвел, сделался далеким и чужим. Уверенности в том, что его расстреляли, у меня не было. Даже в советских тюрьмах бывают чудеса и счастливцы; иногда из камер смертников выходят на волю. Могло это случиться и с Женей.

Совершенно неожиданно он напомнил мне о себе. В одну из тюремных камер привели энкаведиста, арестованного за то, что в пьяной компании приятелей пел антисоветские частушки. До ареста он служил в конвойном взводе пятигорского отдела НКВД. Ему приходилось водить на расстрел осужденных и он нам подробно рассказывал об этом.

— А вот один раз, — начал как-то рассказывать конвоир, — привели мы на вышку пацана. Глядим на него и удивляемся. Не боится пацан. Не дрожит и в ногах у коменданта не ползает. С ним еще другой сужденый был. Так тот весь пол комендантской камеры на пузе излазил, все наши сапоги перецеловал. А пацан его уговаривает:

— "Не надо бояться, дядя Петя! Ведь это не больно и не страшно. Умрем, как мужчины". Даже комендант этому удивился. — "Не боишься?" — спрашивает.

— "Нет, — говорит пацан. — Я дяде Мише слово дал".

— "А кто такой дядя Миша?" — опять задает вопрос комендант и получает, понимаете, очень даже гордый ответ: —"Это вам не нужно знать"…

Вторично, за все время в тюрьме, мое сердце на миг остановилось от сжатия холодной руки. Все еще не веря своим ушам, я хрипло и отрывисто выдавил из себя три слова:

— Как его имя?

— Чье? — удивленно спросил конвоир… — Мальчика…

— Женькой звали.

— Что же с ним? — стоном вырвалось у меня. Конвоир равнодушно передернул плечами.

— Шлепнули, конечно… Расстреляли, то-есть.

Всю ночь я не мог спать. Живым стоял передо мной образ мальчика, умершего, как мужчина. Его строгие, недетские глаза смотрели на меня из-под длинных пушистых ресниц с упреком, а губы шептали:

— Дядя Миша! Ты забыл? Забыл?…

Тогда, в ту тюремную ночь, я дал ему, мертвому, клятву помнить до последней минуты моей жизни…

Я помню. И если, когда-нибудь, Бог или судьба предоставят мне возможность расчета с советской властью, я, прежде всего, рассчитаюсь с нею за 13-летнего ребенка, которого в тюремной камере подготавливал к смерти.

Глава 10 ЖАБА

Главная фигура конвейера пыток в северо-кавказском управлении НКВД — это начальник КРО (контрразведывательного отдела) майор Дрейзин. По профессии и наружности — фигура жуткая. Кроме своей основной работы, т. е. руководства контрразведкой а следственным аппаратом по особо важным политическим делам, он заведует конвейером пыток и начальствует над всеми теломеханиками. Тюрьма дала ему меткую кличку: "Жаба".

Вся его внешность оправдывает эту кличку. Он, действительно, очень похож на жабу, когда сидит, утонув в своем глубоком кресле.

У Дрейзина массивное сырое тело с тонкими, напоминающими жабьи лапы, руками и ногами. Шеи у него нот; голова непосредственно соединяется с покатыми плечами. Лицо мясистое, одутловатое и вытянутое вперед. Рот необычайно широк; нос приплюснутый, с большими вывороченными ноздрями; глаза неподвижные, навыкат, веки без ресниц. За ушами Дрейзина два огромных белых желвака; когда он говорит, желваки судорожно двигаются и вздрагивают. И голос у него какой-то жабий: квакающий.

Перед этой-то фигурой я и предстал на одном из ночных допросов. Предстал с дрожью в коленках и с тоскливым ожиданием новых мучительных пыток.

— Жаба из человека лохмотья делает, — говорили мне о нем в тюремной камере…

Тело Дрейзина, одетое в мундир НКВД с двумя орденами на груди, тонет в кресле Островерхова, а его выпученные, навыкат, глаза неподвижно уставились на меня. В руках он держит так знакомую мне тоненькую зеленую папку: мое следственное "дело".

За уголком стола примостился на стуле Островерхое. Череп его более потный, чем обычно, лицо красно и несколько растеряннно, глаза-сливы под стеклышками пенснэ поблескивают смущенно и сердито. Видимо, он только что получил нагоняй от "жабы" за медленный и безуспешный ход следствия по моему "делу".

— Сколько времени он был на стойке? — квакающим голосом спросил Островерхова Дрейзин, указывая на меня.

— Восемь суток, товарищ начальник, — коротко, но с весьма почтительным поклоном ответил тот.

— Почему не больше? Островерхов пожал плечами.

— По заявлению врача он не мог выдержать больше. Дрейзин обратился ко мне:

— Вы, подследственный, думаете когда-нибудь признаваться?

Я начал длинное объяснение в защиту моей невиновности, но он перебил меня:

— Бросьте прикидываться невинным простачком. Или вы всерьез думаете, что вам здесь поверят?

— Но я говорю правду…

— Такая правда нам не нужна. Говорите другую.

— Другая будет ложью…

— Работники НКВД знают лучше вас, что такое ложь и что — правда.

— Следователь Островерхов все время требует от меня ложных показаний. Вы тоже хотите их добиться?

Выпученные глаза Дрейзина слегка покосились на Островерхова. Следователь поежился под их неподвижным взглядом и поспешил оправдаться:

— Я изо всех сил стараюсь получить от него чистосердечное признание. Согласно ваших указаний, товарищ начальник.

Дрейзин перевел глаза на меня и заквакал резко и противно:

— Запомните, подследственный, что НКВД всегда требует у арестованных только правду… Любыми методами..

— От меня ее требовать совсем не нужно. Я повторяю правду на допросах уже несколько месяцев.

— Что же вы повторяете?

— Что я невиновен и, арестовав меня, управление НКВД допустило ошибку.