Изменить стиль страницы

«В НКВД тоже существует «планирование». Например, Северо-кавказскому управлению НКВД прислали из Москвы полугодовой план: арестовать и осудить 50.000 врагов партии и советской власти. А где их взять? Настоящих, закоренелых врагов столько не наберешь. Кроме того, они куда умнее энкаведистов и не хотят ловиться: уходят в горы к абрекам, укрываются в тайных местах или беспрерывно кочуют из одного района в другой. Попробуй, поймай их. Вот и приходится бедненьким энкаведистам выполнять и перевыполнять свои «планы» за счет таких голов, как ваша, голов не преступных, но все же оппозиционных или ненадежных. И получать за это ордена. И держать население страны в страхе и трепете… Очень просто. Не правда-ли?

Его слова не убедили меня и я с сомнением покачал головой. Он взглянул на меня, усмехнулся и продолжал:

— Вам, конечно, известно, что во многих гиблых местах СССР строятся всякие индустриальные гиганты. Добровольно на эти стройки никакой дурак не поедет. Откуда же взять рабочую силу для выполнения планов такого строительства? Кроме как из тюрем, неоткуда. Вот и берут дешевы» и безропотных рабов, коммунизма с «воли» в тюрьму, а оттуда — в концлагерь. Получается тоже очень просто.

— Следовательно, советская тюрьма создана для невинных?

— Не совсем. Среди заключенных есть много настоящих, непримиримых врагов большевизма. У такой власти, у такого государства не может не быть врагов. Возможно, что вы их встретите в других камерах. Вам, новичку в тюрьме, многое кажется странным и непонятным, но пройдут месяцы, может быть, годы и вы поймете все. Когда-то Толстой сказал: «Кто не был в тюрьме, тот не знает, что такое государство». Он вполне прав…

Глава 4 УПУЩЕННАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ

Вызовы на допрос из "камеры упрямых" в эту ночь начались поздно. Во втором часу ночи открылось "очко" в двери и сонный голос надзирателя проворчал:

— Кто на Сы?

В переводе с тюремного на русский язык это означало: "У кого из заключенных фамилия начинается с буквы С?"

Такая фамилия в камере только у одного и он откликается на вопрос:

— Смышляев!

Надзиратель смотрит в свой список и ворчит:

— Давай на допрос! Выходи!

Заспанное лицо Смышляева сразу стало пепельно-бледным. Лихорадочно вздрагивая, он зябко поежился и, одеваясь, никак не мог попасть в рукава пиджака. Конвоиры так и увели его полуодетым…

Надзирателям тюрьмы строжайше запрещено, при вызовах заключенных из камер, произносить их фамилии. Делается это в целях конспирации: чтобы другие арестанты случайно не подслушали и не узнали, кто сидит в соседних камерах…

Спустя несколько минут, после увода Смышляева, опять вызов:

— Кто на Бы?

— Бутенко, — отвечает аргентинец.

— Не-ет… еще кто-о? — лениво тянет ворчливый толос за дверью.

Белевский глухо мычит, силясь ответить. Между зубами его рта беспомощно ворочается безобразно тупой конец языка.

Меня охватывает страх. Хриплым дрожащим голосом я называю свою фамилию.

— Давай выходи! — сонным равнодушием раздается ленивый приказ.

Набрасываю пиджак на плечи. Руки так дрожат, что я, подобно Смышляеву, не в силах справиться с рукавами. Усатый надзиратель торопит:

— Хватит тебе копаться!.. Готов, ш-што-ли?… В коридоре он передает меня двум конвоирам и, "на прощанье", шипит:

— Не ш-шуметь!..Тих-хо! Ш-ш-ш!..Конвоиры быстро меня обыскивают, выводят во двор и вталкивают в "воронок". При свете электрического фонарика одного из конвоиров успеваю разглядеть, что внутри автомобиля восемь отделений, по четыре с обеих сторон узенького прохода, каждое с дверью, запертой на замок. За дверями слышно движение; справа кто-то кашляет приглушенным басом, слева тихонько плачет женский голос. Рокот внезапно для меня заведенного мотора заглушает эти звуки; автомобиль срывается с места и, подпрыгивая на булыжной мостовой, мчится вперед…

Прошло несколько минут. Автомобиль остановился. В дверь моей кабинки просунулась жирная, краснощекая физиономия в форменной голубой фуражке и скрипучим алкоголическим тенорком спросила:

— Как фамилие? Имя, отечество? И поспешно добавила:

— Говори шепотом! Называю свою фамилию.

— Давай, выходи!..

Меня ведут по коридору краевого управлении НКВД. По обе стороны теснятся матово-белые прямоугольники дверей. Их десятки здесь и на каждой черный эмалевый номер. Из-за них слышатся уже знакомые мне звуки, от которых по моему телу проходит лихорадочно-холодная волна ужаса.

Вот за одной дверью что-то шлепает, словно веслами плашмя по воде; за другой — кто-то протяжно, по звериному воет; рядом слышны частые удары, как будто палками выбивают пыль из матраса; дальше раздаются пронзительные женские крики; еще дальше плачет детский голос и зовет мать.

Когда-то, до революции в этом доме была гостиница, а теперь его превратили в конвейер пыток.

Старший из двух моих конвоиров оказался очень беспокойным и торопливым. Он рысит по войлочной дорожке коридора, тащит меня за рукав и беспрерывно торопит хриплым назойливым шепотом:

— Шибчее, гражданин! Ну, што вы, как черепаха, двигаетесь? На свои похороны идете, што-ли? Или к вашим пяткам пудовые гири привешены?

Внезапно он прерывает свой бег, дергает меня за рукав и толкает к стене. За спиной у меня раздается окрик второго конвоира:

— Стой! Отвернись! Носом в стенку!

Послушно выполняю это приказание, но, скосив глаза в сторону, вижу, как из-за угла коридора двое энкаведистов тащат под руки человека. Он без сознания. Его лицо сплошная кровавая маска; кровь с него большими каплями капает на войлочную дорожку. Ноги человека волочатся, цепляясь за нее носками сапог.

Сердце начинает колотиться в моей груди. Мозг сверлит пугающая мысль:

"Неужели и меня так будут?…" Младший конвоир сердито шепчет мне:

— Не верти головой! Куды глядишь? Я тебе погляжу… Интересант.

Человека протащили мимо и мы рысью двинулись дальше. Поднялись по лестнице на второй этаж и перед дверью в конце коридора остановились. Старший из конвоиров вошел в нее и сейчас же вышел. Шепнул мне торопливо:

— Давай заходи! Следователь ждет…

Вхожу в маленькую комнату, скорее похожую на чулан, чем на следственный кабинет. В углах ее лежат кучи сора, смятые бумажки, щепки и пустые бутылки. Мебель — письменный стол с прямоугольником зеркального стекла на нем, мягкое кресло, два стула и драный с продавленным сиденьем диван.

В кресле, опершись локтями на стол, в позе уставшего до последней степени человека, сидит Островерхов. Из-под стекол квадратных пенсне он поднимает на меня свои глаза-сливы и они кажутся мне тоже очень усталыми. За время, прошедшее от нашей последней встречи, внешность следователя несколько изменилась: он похудел, пожелтел и осунулся.

На столе перед ним лежат кипа папок со следственными делами, стопка чистой бумаги, и рядом с массивной малахитовой чернильницей, похожей на миниатюрную гробницу, новенький вороненый наган. Все это ярко освещено большой настольной лампой под зеленым абажуром.

— Здравствуйте, Михаил Матвеевич! Рад вас видеть, — встречает он меня приветливым возгласом. Лицо его расползается в так знакомую мне приторно-сладкую улыбку.

— Здравствуйте, Захар Иванович! в тон ему отвечаю я, присаживаясь на кончик стула, стоящего возле стола.

Начало нашего разговора напоминает встречу старых и хороших знакомых.

— Как поживаете, Михаил Матвеевич?

— Плохо.

— Почему так? Разве в камере упрямых вам не нравится?

— А вам бы там понравилось?

— Не знаю. В подобных местах не был. С языка у меня готово сорваться пожелание побывать ему там да подольше, но я во-время сдерживаюсь. Нет никакого смысла портить сравнительно хорошие отношения со следователем. Иначе… Только что виденное в коридоре еще слишком свежо в моей памяти.

— Так, значит, не нравится? — продолжал он. — В таком случае можно устроить ваше освобождение из нее. Хотите?