Изменить стиль страницы

— Может быть, скажешь мне и за кого?

— Скажу. Боря Бает.

— Это который лежит в кранкенхаузе с гепатитом?

— Он тебе всегда был симпатичен.

— Но он же мальчик?

— Относительный. Сколько было Поленову, когда ты его впервые увидела?

— В шестьдесят седьмом? Двадцать три.

— А этому двадцать пять.

— Двадцать пять? Я в матери ему гожусь.

— Вот и будешь проявлять свое материнское начало. В законном браке.

— Но Борю интересуют только мальчики.

Тут она была права. И однако, мы с ней вместе делали передачу по первой Бориной любви, по взаимной их переписке с Ветой, которую Боря рекомендовал мне в авторы. Каждый из них начитывал в студии свою часть писем, и все это записывала Летиция, как режиссер.

— Ты же знаешь, что так было не всегда. И женат он был на девушке.

— Что, на этой спесивой Вете?

— Нет, на девушке по фамилии Канторович. Она ушла в православный монастырь, а он сменил ориентацию. Но с вами у него свой опыт есть. Так что все будет зависеть от тебя. А Боря совсем не мизогин. Насколько я знаю, свою маму он обожествляет.

Возмущенная ошеломленность Летиции сменилось трезвостью:

— Боря об этом знает?

— Как он может знать? Идея только сейчас возникла. Но узнает, конечно, если согласишься. Можешь для начала послать ему букет в больницу.

— Какие цветы он любит?

— Не знаю. Кошек Боря любит. Гладиолусы пошли.

— Но ему-то какой в том интерес?

— Остаться на Западе. В любом качестве. Почему не в качестве супруга француженки?

Один из ярких представителей новейшего поколения, которых скоро в Москве назовут восьмидерастами, Боря Бает стал вирусной жертвой собственной ненасытности, проявляемой в писсуарах публичных туалетов баварской столицы, известной своей в этом смысле толерантностью (за вычетом разве что двенадцати лет Темных Времен).

Юный Бает, голубой принц Петрозаводска, был одним из первых носителей советского паспорта, которые стали открыто работать на корпорацию, давать по телефону материалы из Советского Союза. Бает знал, что корпорация, которая всегда бравировала светской либеральностью, в своей кадровой политике стоит за равные права меньшинств. Он ничем не рисковал, открыто порывая со старомодным образом «клозетного гея». Что же касается необузданности, то это сочеталось в юноше с рафинированной интеллигентностью и профессиональной дисциплиной.

Мальчик был искренне предан своему начальнику по фамилии Литвак.

Кажется, еще вчера Литвак, космополит и маргинальный журналист, специализирующийся по горячим точкам, обивал пороги корпорации и хватался за всех, приглашая к себе в Рим. Мне поручили помочь ему написать аналитическую статью — на пробу. Но Литвака сразу стала распирать неожиданная мания величия в форме замысла романа под названием «Дезертир». Причем, романа философского. В духе «Постороннего», как я домыслил, потому что русский язык у нашего фриланса практически отсутствовал. На бытовом уровне понять его было можно, но Литвак претендовал на постижение природы современного человека. Дезертирство, как ключ ко всему. С этого знакомство и началось — с мучительного втискивания смутно-великого замысла в прокрустов формат двух-трехстраничной заметки. В Рим я тоже был приглашен, но, естественно, я не поехал. Но вскоре Литвак приехал оттуда сам с семьей. Времени с тех пор прошло немного, но давным-давно исчез тот скромный, подкупающий застенчивостью паренек с харизматическим опытом риска. Литвак, которому американцы дали карт-бланш, стал создателем новой информационной программы с опорой на стрингеров внутри Союза, безраздельным хозяином и ведущим, основав внутри корпорации, по сути, свою собственную организацию, продукт которой он представлял ежевечерне в прайм-тайм, начиная, казалось бы, совершенно невозможным: «У микрофона я: Леон Литвак». Смеялись, но смирялись. Русский язык к нему пришел к Леону, казалось, сам собой. Изменился и внешний его облик. На передний план вышла наступательная маскулинность. Стали бросаться в глаза ботинки, которые были намного больше, чем того требовали пропорции. Был мальчик, стал мужлан. Сообщавший подчиненным чувство защищенности. Отец солдатам.

Естественно, Бает его любил. Вынужденно платонически, поскольку имел дело с хемингоидом — минус антисемитизм и гомофобия. Я наблюдал однажды, когда хозяйка дома была в роддоме, как трепетно он гладил иссиня-черные кудри Лит-вака, положив себе на колени большую голову босса, внезапно отключившегося, выпустившего (при наливании) на стеклянный столик длинногорлую бутылку граппы, из которой хлынуло, а потом еще продолжительно струилось на пол, на ковровое покрытие; но тут подошел я и утвердил то, что еще осталось, вертикально.

— А что? — отсмеялся Литвак. — Союз возможный. Если Бает выживет, устроим им смотрины.

Летиция не говорила ни «нет», ни «да», но сама идея демонстрировала свою живительную силу. Она «выздоровела»: обрела ноги, отказалась от своих подпорок, вышла из депрессии, вернулась на работу. Пока юный организм боролся за жизнь, она изучила немецкую литературу по гепатитам и пришла к выводу, что у Баста есть шанс. Теперь она прорабатывала «все написанное» больным, который был не только журналист.

— А знаешь? — Летиция как бы удивлялась. — Борис по-настоящему талантлив. Ему бы писать, а не работать.

— Он от работы не страдает.

— Как ты думаешь: он может быть шпионом?

— Почему ты об этом спрашиваешь?

— Второго шпиона не переживу, — ответила Летиция.

Я понял, что она готова под венец.

Радости от этого почему-то я не испытал. Напротив. Почувствовал себя гнусным кукловодом. И это при том, что главной движущей силой во всем этом сводничестве было чувство вины за то, что, возможно, отношусь к своему техническому сотруднику я слишком инструментально.

Ирония всего этого, как говорится, от меня не ускользнула. Я решил не форсировать событий.

Бает вышел из больницы бледный, но полный сил. Мальчик себе на уме, он тоже не сказал ни «да», ни «нет». Смотрины, которые начались скромной выпивкой в фойе ресторана Rive Droite на Мауэркирхенштрассе, вылились в целую серию ужинов в квартале Арабелла-парк. Было впечатление, что встречное намерение набирает сил. Зашло так далеко, что обсуждалось уже, где Летиция и Борис будут жить. Французский язык Борису лучше всего будет изучать по учебнику Може (рекомендация моей жены Констанс). «Ну что, ситуайен Бает?» — говорил Литвак и смеялся. Предположительная брачная пара как будто смирялась с тем, что мы с Литваком предначертали. Бает еще не опомнился от благополучного возвращения с того света, он пил только минеральную воду, бросал сигареты недокуренными и до половины, был кроток, уважителен. Внимательно выслушивал даже полный бред со стороны дам. Медленно при этом кивая. Почему-то все стали считать, что Бает готов вернуться к своим гетеросексуальным временам. Констанс с ее манерой опережать события даже стала заблаговременно его жалеть, как сдавшегося бунтаря (тем более, что к Летиции особой симпатии никогда не проявляла, не опускаясь, впрочем, и до ревности к пожилой папа).

Сам Бает отмалчивался, ничего не обещал. Только иногда задерживал фиалковый свой взгляд на огнях «Арабеллы», светивших сквозь витринные стекла того или иного заведения, как огромный, но поставленный на вечный прикол океанский лайнер.

Кончилось донельзя все печально. В ванной у Летиции разбилось зеркало.

Наутро Баста нашли в Английском парке.

А Литвак уехал покорять Москву.

Мы начали с ней работать еще в период глушения (отмененного только 30 ноября 1988), и за пять лет, говоря объективно, с нами совершилась невероятная метаморфоза. Абсурдные сизифы «психологической войны», мы могли, как наши предшественники, дотянуть лямку до пенсии и передать эстафету очередному поколению — тем самым восьмидера-стам. Однако случилось то, что произошло. Чудище обло, озорно и лайай в один прекрасный момент исчезло. Просто испарилось, как будто его не было. Мы оказались среди победителей. Пусть все было иллюзией — заокеанская родня, замужество. Но был последний аргумент: