Изменить стиль страницы

Отец оставил машину на маленькой улочке и на несколько минут покинул нас. Я слышала звуки оркестра, исполнявшего увертюру Бетховена в парке отдыха. Вскоре отец вернулся с человеком, которого я не узнала. Они тепло разговаривали друг с другом, как давние знакомые. Позднее отец сказал нам, что его зовут Йонас, он хозяин мясной лавки. Наш летний дом стоял от его лавки невдалеке, где отец с Йонасом и познакомились. Что я знаю точно, так это то, что мы никогда у него мяса не покупали. Наша семья была строго ортодоксальной, и мы ели только кошерное мясо. Я думаю, они познакомились во время прогулок по пляжу. Отец, должно быть, чувствовал, что Йонас — человек, на которого, в крайнем случае, он может положиться, тем более, что тот не собирался прятать нас исключительно по доброте сердечной. Помню, что видела деньги, переходящие из рук в руки. Затем Йонас тихонько подвел нас в к служебному выходу своей лавки. Мы спустились по ступеням вниз и оказались в его подвале, где находился ледник для мяса.

Мы укутались в свои самые теплые зимние одеяла и сели в ожидании того часа, когда опасность минует — скоро, как мы полагали.

Время шло, но Йонас не возвращался, чтобы сообщить нам радостную весть. Всякое различие между днем и ночью теперь исчезло. Казалось, что и само время замерзло. Каждая минута тянулась вечность. Сколько еще предстояло нам провести в этом темном, проклятом, холодном погребе? Я непрерывно спрашивала родителей: «Который сейчас час? Долго ли мы будем здесь сидеть?» Что они могли мне ответить? Они сами ничего не знали. Тревога превращала каждую минуту в час.

Я была ребенком. Понимала ли я до конца тяжесть нашего положения? Я думаю, что да, понимала настолько, насколько в состоянии понять существо моего возраста ситуацию, лежащую за границей ее (или даже ее родителей) жизненного опыта. Более, чем что-либо иное, о серьезности положения говорили лица моих родителей. Они пытались продемонстрировать доброту и спокойствие, но как долго может человек притворяться? То, что мы прятались, таило в себе риск, который мог и не окупиться. Прошли сутки, но опасность еще не миновала нас. Наше терпение было на исходе. Мы могли просидеть в этом леднике неделю, а в итоге попасть прямо в руки советской милиции. Тем не менее отец разговаривал с нами мягко, ободряя нас и пробуждая надежду.

* * *

Трижды в день Йонас спускался к нам, принося горячую еду и новости, которых было не так-то много. Во внешнем мире ситуация была неопределенной, и трудно было получить надежную информацию.

Несмотря на то, что мы были укутаны в одеяла до самых глаз, мы очень мерзли. Нам очень нужна была горячая пища, и мы ели ее с удовольствием, даже если она была некошерной. До этого я никогда не ела ничего некошерного. Я знала, что ситуация должна быть в высшей степени смертельно опасной, если мы решились поступиться одним из основных принципов своей жизни. В погребе было ужасно тоскливо и мрачно; кроме того, в дневное время мы должны были соблюдать абсолютную тишину, пока лавка была открыта. Никто, кроме Йонаса — даже его жена и дети — не знал, что мы здесь. Ведь Йонас рисковал своей жизнью. Если бы нас обнаружили, его ожидал бы расстрел, в лучшем случае его загнали бы в Сибирь вместе с нами.

Я уже испытала однажды страх за свою жизнь — когда солдаты остановили нас на обратном пути домой после пикника в Таунусе, но я никогда не испытывала этого страха так долго. Холод пробирал нас до костей, заставляя дрожать, но едва мы слышали шаги, приближающиеся к двери, и звук открываемого сильной рукой засова, мы начинали дрожать еще сильнее. Идет ли это Йонас, неся нам пищу и вести, или это сейчас войдут русские солдаты, чтобы отправить в Сибирь? Чем мы так провинились? Я не рискнула задать эти вопросы моим родителям. Я полагаю, что у них было не то настроение, чтобы ломать себе голову над подобными ответами. Никто не знал этих ответов. Никто не знает их и сегодня.

Помню, что я глядела и глядела на освежеванные туши коров, овец и свиней, и меня мучили кошмары, в которых они набрасывались на нас. Запах сырого мяса забивался нам в ноздри. До сих пор, стоит мне увидеть куски мяса, развешанные в лавке, как я начинаю дрожать. Я вижу вместо них человеческие тела, свисающие с острых крюков, — тела своих родственников. Вскоре мы сами превратимся в замороженное мясо. Мне хотелось спросить отца: «Насколько хуже могло бы быть в Сибири?»

Мы прятались в этом леднике три дня, пока не замерзли до смерти, даже если отваживались подняться и немного походить, чтобы разогреть кровь. Все это время не было ни минуты, когда я не была бы охвачена ужасом. Несмотря на наши теплые вещи и одеяла, мы окоченели, как окружавшие нас туши, и были полуживы от холода. На третий день депортация закончилась, и Йонас известил нас о том, что мы можем выходить. Мы покинули его подвал и попали в яркий летний день. Улицы выглядели совершенно неправдоподобно. Мы едва не ослепли и прикрывали глаза от солнца. Закутанные в наши тяжелые зимние одежды, мы продолжали дрожать от холода. Чтобы согреться, нам пришлось снять с себя одеяла и пальто. Казалось, что солнце высасывает из нас весь накопившийся за долгие часы холод ледяного погреба.

Теперь мы уже не чувствовали себя абсолютно незащищенными, уязвимыми. Мы были бледным, изможденным семейством, одетым в хорошие, но мятые одежды. Мы сели в наш автомобиль и поехали обратно в Ковно, где отец продолжил приготовления к полету в Шанхай. Но 22 июня 1941 года Германия напала на Россию, и вскоре евреи, оставшиеся в Ковно, имели все основания жалеть, что их не выслали в Сибирь. Возможность оказаться в Шанхае умерла. Никто никуда не уехал.

Для меня Холокост начался в леднике Йонаса. Это был конец всякой видимости нормальной жизни для нас, как еврейской семьи. Мы были вынуждены бежать из нашего дома дважды — сначала из Франкфурта, потом из Мемеля. Кто мог сказать, как долго нам еще удастся жить в нашей квартире в Ковно? Мы знали, что на помощь местного населения мы больше рассчитывать не можем. Йонас был исключением, но даже ему пришлось заплатить за проявленную им доброту, и заплатить хорошо. Мы надеялись, что не сдадимся и сделаем все возможное, чтобы выжить. Все вместе. Одной семьей.

* * *

После того как русские исчезли, литовские националисты дорвались до разбоя. Перед тем, как нацисты железной рукой своих жестоких приказов сдавили всю гражданскую жизнь, наступило время террора и анархии. Все, кто мог, сводили друг с другом счеты — реальные или вымышленные, за все, что случилось во время правления русских. Литовцы, которые были соседями, покупателями и даже партнерами по бизнесу евреев в течение многих поколений, внезапно стали мародерами и убийцами. Людей невозможно было узнать. Вы видели на улице юнцов и в изумлении спрашивали себя: неужели они в состоянии застрелить человека, вот так ни за что? Толпы одетых в униформу головорезов шатались по улицам, грабя и убивая. Мы слышали, как они продвигались от дома к дому, вламываясь вовнутрь, вытаскивая и вытаскивая евреев, чтобы тут же убивать их. Всех. Семью за семьей.

Я поняла, что хотела бы оказаться сейчас в нашем безопасном убежище, в погребе у Ионаса. Мы все сгрудились в нашей гостиной и сидели в полной тишине, молясь, чтобы мародеры прошли мимо нашей квартиры на четвертом этаже. Мы слышали их топот по ступеням лестницы. Им понадобилось совсем немного времени, чтобы подняться к нам. Затем они с легкостью высадили запертую дверь и вломились к нам.

Спрятаться теперь было негде, да мы и не пытались. Шесть или семь здоровенных литовцев в униформе, с ружьями наперевес, наполнили комнату жестокой яростью. Было невероятно, как эти варвары вели себя в месте, почти священном для моей матери. Она потратила так много сил, чтобы обставить нашу гостиную, обжить ее, содержать в чистоте и порядке. Как могли они в грязных своих сапогах топтать наши ковры!

— Лицом к стене, вы, еврейские свиньи!

Призрак свиных туш, висящих в подвале у Йонаса, промелькнул у меня перед глазами, и меня охватил ледяной холод. Мы с Манфредом как можно теснее прижались к нашим родителям.