Изменить стиль страницы

— Что ж, бабы, — говорила она, собрав женщин, — нельзя же сидеть сложа руки, глядеть, как солдатки мыкаются, вдовы. Сердце кровью обливается. Видать, некому нам помочь. Давайте сами чего-то придумаем.

— Чем подсобишь-то? У самих в хозяйстве дыра на прорехе.

— И все-таки давайте пойдем по дворам со сбором. Кто что сможет, тот и подаст.

Решительный тон тетки Маруты, вера в то, что нельзя оставлять на произвол судьбы семьи солдаток, подействовали. Вместе с нею вызвались пойти по дворам еще несколько хозяек.

Мать моя оказалась права. Крестьяне весьма сочувственно откликнулись на такой сбор, делились тем небольшим, что имели: куском холста, старенькой, но еще годной обувкой, торбочкой муки, куском солонины. Богатеи жались, давали скупо, и тут вновь звучал резкий, сильный голос тетки Маруты.

— Ай разориться боишься? — с притворным смирением говорила она. — Так-то ты поддерживаешь защитников веры? А окорока, что в кладовушке висят, сало в кублах небось протухли?

Хозяин наливался краснотой, как петушиный гребень:

— Больно языката, Марья. Ты в своих закромах считай, а не в чужих.

На слово «закрома» хозяин делал едкое ударение: дескать, какие там закрома, известная всей округе голь перекатная, мыши с голоду из избы разбегаются. Но мать моя всегда отличалась сметливостью и отвечала с тем же показным смирением:

— Где уж нам с тобой тягаться. Эва у тебя какие хоромы, кровать с блестящими шишками, стол фабричный под скатеркой, зеркало… Да мы ведь не для себя собираем. Не ты ли говорил, когда солдат отправляли на позиции: «Ступайте, защитнички, а мы тут в беду ваши семьи не дадим»?

И богатей вынужден был насыпать мерку ржицы да еще и от окорока кусок отрезать. С языкатой Марутой только свяжись, на всю округу ославит!

Больше всего насобирали «бульбы». Народ у нас отзывчивый, привык делать пожертвования: то странникам, то на божий храм, то погорельцам. Не было такого лета, чтобы к нам в деревню не наезжали с тележкой и кружкой коричневые от солнца старики, оборванные детишки или полусонные монахи. И как же было не помочь вдовам и сиротам фронтовиков?

Не оставались в стороне от общего дела и мы, подростки.

— Чего вам, ребята, по деревне собак гонять? — остановилась как-то около нас мать. — Помогли бы нам.

Мы как раз играли в бабки.

— Что же мы можем подать, тетка Марута? — спросил Павка Козлов. — Нешто вот эту биту?

Суровый взгляд матери оборвал смех ребят.

— А ты что скажешь, Васька?

Я понял, чего она хотела.

— Чего надо сделать?

— Так бы сразу надо, — смягчилась мать. — Вон Хоцыниха принялась избу на зиму утеплять, обложила полстороны да и бросила: детишки малые не дают. А кто ей валежник в лесу на топку заготовит? Кто скосит сено на болоте? А мало ли таких, как она, по деревне?

Так мы, ребята, стали подсоблять многодетным семьям. Работа спорилась. Даже старики и те одобрили нашу хватку.

— Вот так-то способней. Вернутся фронтовики — спасибо вам скажут.

Но фронтовики все не возвращались. На второй год войны по шляху потянулись невиданные доселе печальные обозы. Это были и красивые экипажи, запряженные холеными, но измученными конями, и перемазанные засохшей грязью городские тарантасы. Но больше всего скрипучие телеги, крытые деревенским холстом поверх соломы. Тут-то впервые по нашей деревне поползло новое слово — «беженец».

Оказалось, что немец наступает и люди бегут от войны, от смерти, от пожаров. В телегах сидели поникшие, закаменевшие от горя женщины, полусонные дети, был навален скарб, выглядывал то поросенок из клетки, то гуси. Часто старик или подросток шагали рядом с изнуренной лошадью, серой от дорожной пыли.

— Ой, да куда ж они? — жалостливо рассматривая беженцев, переговаривались наши бабы.

Видать, этого не знали и сами беженцы. Когда их расспрашивали, они зачастую отвечали непонятно. Оказалось, что уходили эти люди из Прибалтики, из Польши.

Однако вскоре мы стали понимать беженцев, да и внешний их вид уже не казался нам диковинным. Очередь дошла до таких же, как и мы, крестьян из Гродненской губернии, из других уездов Западной Белоруссии. Эти нам рассказывали, что «ерманец прет», что его пушки палят уже совсем близко.

— Куда ж вы, бедняги? — спрашивали беженцев.

— А мы знаем? В Россию.

Многие уж не могли двигаться дальше: или исхарчились, или лошаденка пала, или развалилась телега; такие оседали в Жлобине, в окрестных деревнях. Постояльцы оказались чуть не в каждой хате.

На сортировочной станции железнодорожного узла Жлобин, так называемом Сахалине, появились целые кварталы землянок. Некоторым беженцам жильем служили старые товарные вагоны, снятые с колес, — в таких жили семьи железнодорожников из Варшавы, Бреста, Ковно, Вильно.

Изменился и сам шлях, еще при Екатерине Второй обсаженный с обеих сторон березами. Там и сям на нем появились свежие холмики — могилы беженцев, сиротливо черневшие крестами.

Из-за павших в пути и незахороненных лошадей начались эпидемии. Начальство выгоняло местных крестьян, в основном женщин и подростков, заставляло обливать трупы известью, зарывать в скотомогильники. Конечно, ящур или сибирку такими средствами остановить было нельзя, крестьяне лишались своей единственной кормилицы — коровенки.

Деревни примолкли, совсем редко слышались веселые песни — разве что увечный вернется домой, так родные отметят это событие.

И все же находились люди, которые наживались, богатели на всенародном бедствии. Купцы, лавочники сбывали самый залежалый товар, повышали цены. Беженцы служили помещику Цебржинскому дешевой наемной силой. Вместо ушедших на фронт батраков он теперь мог набрать сколько угодно «сахалинцев» — жителей окрестных землянок.

— Вот теперь и погляди, — рассуждал отец в кругу знакомых мужиков, — кому выгодна война. Кто слезу льет, а кто деньгу гребет.

3

Хочу быть самостоятельным. — «У нас тут игрушек нету». — Быть рабочим — счастье. — Солдатский подарок. — «В свой корень удался, Василь».

Войне не было видно конца. Нивы стояли несжатыми: не хватало рабочих рук. Продукты дорожали, и рабочему люду жить становилось все труднее.

Младшие мои братишки то и дело хватали мать за подол юбки, хныкали: «Е-есть хочу». Павка однажды заявил: «Не дашь хлеба — уйду побираться!» От кого уж он это перенял? Мать отшлепала его, в отчаянии воскликнула: «Чем мне заткнуть ваши рты? Хоть бы господь кого прибрал! Когда только это замирение выйдет?»

Пришлось и нашей семье батрачить: сперва на пана Цебржинского, потом и на попа Страдомского. Мы убирали их хлеб, косили сено, сгребали, ворошили, — отрабатывали за пуд ржи или ячменя, взятый в весеннюю пору, за охапку травы, накошенной для коровы на панском или церковном лугу.

И хотя коса для меня тогда еще была тяжеловата, орудовать ею я научился исправно и на покосе старался не отставать от старших.

Но не об этом я мечтал. Мне хотелось стоять в паровозной будке, положив руку на реверс, вести машину, чувствуя на тендерном крюке тяжеловесный состав, смотреть на зеленые сигналы семафоров, горящие впереди. Я понимал, что еще маловат для машиниста, но всей душой стремился в депо, к слесарным тискам.

Вообще, меня начали волновать разные вопросы: есть ли правда на земле? Есть ли на свете такая счастливая страна, где всем хорошо? Далеко ли до звезд? Как живут в Африке негры, снимки которых я видел в журнале «Нива»?

Я с жадностью прислушивался к рассказам бывалых людей. Мне не сиделось дома, я рвался к самостоятельной жизни, мечтал быстрее овладеть ремеслом. Путь к этому был один: через жлобинское депо и его железнодорожные мастерские.

Жлобин в то время был крупной узловой станцией. Рельсы от него бежали и на Петроград, и на Киев, и на Гомель, и на Минск. Сразу от вокзала начиналось большое местечко, где белорусское население перемешалось с русским, еврейским. В связи с войной движение поездов через Жлобин очень выросло, все запасные пути — а их было двадцать пять — были забиты. Паровозы, вагоны с грузами стояли в тупиках, на прилегающих к станции полустанках и разъездах. Начальник ходил с красными, опухшими от бессонницы глазами, дежурные едва успевали принимать воинские эшелоны, спешащие на фронт, и санитарные, идущие с запада в Россию.