Изменить стиль страницы

— Еще немного, — сказал он, — и Польша станет единственной в мире страной, не имеющей государственных тайн. Все распродадут эти… — Он задумался, подбирая определение, ибо комната была полна людей, и наконец выдавил: — …эти новейшие эмигранты…

Нельзя было понять, огорчает ли Микицюка такое положение дел или он его одобряет, но Розпендовский, Знамеровский и другие потирали руки от радости.

Скептики, конечно немногочисленные, пытались предостеречь от иллюзии. Несколько раз они сумели даже высказать свое мнение.

— Те, которые выезжают теперь, это люди, скомпрометировавшие себя в политическом отношении уже много лет тому назад, — говорили они. — Их информация имеет главным образом историческую ценность.

Но эти голоса тонули в общем шуме. Когда я смотрел, как щедро тратят американцы доллары на Романа Карста, Эрвина Вейта, Адама Корнецкого и некоторых других, помня в то же время, что даром они никому ничего не платят, то мне становилось не по себе. Несколько недель я боролся с собой, а потом сообщил в Центр довольно подробно причины моего беспокойства и охвативших меня сомнений. Уже вернувшись в Польшу, я узнал, что в Варшаве это письмо было воспринято как признак нервного кризиса или переутомления. Меня очень обрадовал молниеносный ответ, который я получил в Мюнхене. Ответ был примерно таким: «Держись, Анджей! Оснований для беспокойства у тебя нет. Мы направляем к тебе…» И здесь мне сообщали, кто и когда приедет и как мы должны установить контакт друг с другом. Я вздохнул с облегчением. Этот ответ очень ободрил меня.

Во время моего пребывания в Мюнхене меня несколько раз посещали офицеры из Центра. Я высоко ценил эти встречи, они очень мне помогали, хотя часто приходилось выслушивать не только похвалы. Я вспоминаю, например, как в начале моей работы в «Свободной Европе» я стал ухаживать за женой одного из редакторов, довольно близко стоявшего к Новаку. Это облегчало мне получение информации из канцелярии директора польской секции. Я был весьма доволен содержанием тех сообщений, которые посылал в Варшаву. Я не успел еще похвастаться, каким путем добываю эти материалы, как получил сообщение о предстоящем визите представителя Центра. Офицер, который приехал тогда и встретился со мной в ночном ресторане на Швабинге, в самом начале нашего разговора сказал:

— Да, Анджей, пока я не забыл. Роман с пани N (он назвал ее имя) ты должен прекратить, и как можно скорее. Сделай это спокойно и культурно, но решительно. Этот флирт может оказаться для тебя в дальнейшем небезопасным, ясно? Теперь об этом еще никто не знает, потому что конспираторы вы ловкие, но забот о конспирации тебе и без этого довольно.

— Но ведь об этом и в самом деле никто не знает, — пытался оправдаться я, ухватившись за его слова. Я был совершенно уверен, что о наших встречах знаем только она и я.

— Что касается пани N, то это не совет, а приказ, — тон моего собеседника стал строгим. — Я просто передаю тебе приказ Центра!

Я должен был сдаться: приказы не обсуждаются. Дисциплина в разведке очень строгая, и никаких исключений ни для кого не делается. Уже вернувшись в Варшаву, я пытался установить, как Центр узнал о моих интимных встречах с пани N. Но меня тут же приструнили:

— У нас каждый знает столько, сколько должен знать, товарищ капитан!

Встречи с представителями Центра позволяли мне вырваться из душной атмосферы «Свободной Европы». Передо мной как бы открывалась настоящая картина Польши, живая, пульсирующая, не искаженная в кривом зеркале. Тогда я особенно остро чувствовал, как далеко нахожусь от родины, ее проблем и людей, от настоящих земляков, которые живут на Висле, работают, радуются успехам, собственным и своих друзей, искренне ругаются, когда кто-нибудь наступит им на мозоль, но даже в моменты злости и горечи всегда с уважением говорят о своей родине, гордятся ее достижениями, готовы отдать за нее все. Отрезанный от родины, обреченный на постоянное пребывание в чужой среде, втянутый в атмосферу лжи и лицемерия, я смотрел на эту картину как на увлекательный фильм или цветную панораму.

У меня бывали трудные, даже очень трудные периоды. Март 1968 года мог меня совершенно вывести из равновесия. Ведь перед выездом из Польши я был студентом Варшавского университета и теперь чувствовал себя эмоционально связанным с обитателями студенческих общежитий на улице Кицкого, где провел столько лет. Я хорошо помнил о студенческой солидарности, которая позволяла мне неделями жить, не имея ни гроша. И вот я дождался дней, когда эти люди, выручавшие меня прежде, сами попали в беду. Я не знал, как в действительности развивались мартовские события в Варшаве, и был вынужден черпать информацию из западногерманской прессы, а та рисовала мрачную картину. Газеты писали о сотнях раненых и тысячах арестованных. Я пытался спокойно проанализировать эти сообщения, отбросить обычные вымыслы западных журналистов, в погоне за сенсациями терявших чувство меры, но все же в эти дни я испытывал потрясение. Временами эмоции брали верх над разумом. В моем сознании как бы столкнулись два человека: недавний студент, которым я себя все еще чувствовал, и сотрудник МВД, ответственный в какой-то степени за то, что происходило в Варшаве. Генрик хорошо меня знал и догадывался о моем настроении. Он прислал офицера, который подробно рассказал мне о ходе событий и дал их общую оценку. Я до сих пор благодарен Генрику за эту заботу. Мне стало легче, и работа пошла лучше.

Офицера, приехавшего ко мне после моего сообщения, в котором я выражал свое беспокойство, вызванное волной «новых эмигрантов», и которое, как я понимаю теперь, было написано в чрезмерно тревожном тоне, я раньше не знал. Оказалось, однако, что ему отлично знакомо содержание переснятых мною и отправленных в Центр рапортов, которые в последнее время беспрерывно поступали в группу Заморского от корреспондентов, вьющихся вокруг эмигрантов в Стокгольме, Вене, Париже и Лондоне.

Читая их, я пытался понять, что в них может быть правдой, а что — ложью, но мне обычно не хватало необходимых для такого анализа данных. Мой собеседник был в значительно лучшем положении, ему было известно как содержание рапортов, так и действительное положение в стране, он мог сопоставлять эти данные. Он помнил содержание рапортов и, цитируя их, рассказал мне, сколько в них было лжи, придуманной только для того, чтобы повысить цену «товара» в CIA и «Свободной Европе».

— Если бы эти рапорты содержали в себе только правду или только ложь, — сказал он, — они могли бы представлять опасность для нас. Но если американская разведка и ее союзники получат такую смесь, то им придется либо прибегнуть к услугам целой армии гномов, чтобы выбрать зернышки правды из мешков золы, либо выбросить все вместе на помойку. Они засорят сита, через которые просеивается информация, а их компьютеры захлебнутся, перерабатывая никому не нужные данные…

— Но ведь правдивые данные в информации будут повторяться, — попытался было возразить я, но тотчас же был призван к порядку:

— Об этом уж предоставьте позаботиться другим. Ваша задача заключается в том, чтобы мы как можно больше знали, что им передают разные Корнецкие. Об остальном думают другие.

Я не буду рассказывать о всех наших разговорах, потому что продолжались они долго: по нескольку часов на протяжении трех дней. Тогда я узнал многое, а самое главное — мой собеседник заверил меня в том, что, вопреки моим опасениям, никто из «новой эмиграции» не может знать о том задании, которое я выполняю в «Свободной Европе». Он сообщил мне также, кто в ближайшие месяцы еще выедет из Польши. Он привел характеристики нескольких десятков лиц, высказал предположения о сведениях, которыми они располагают, и о том, чего можно от них ожидать.

Данные им характеристики оказались абсолютно точными, и поведение многих вновь приезжающих лиц уже не было неожиданным. Достаточно мне было взглянуть на фамилии в рапортах, и я уже заранее знал, о чем будет говорить обиженный на Польшу эмигрант из новой волны. Некоторых я потом наблюдал лично в здании радиостанции.