Дядя Жора хотел что-то ответить, но голосок он, видно, действительно потерял где-то за леском. Насупившись, он за руку потащил меня мимо Любы. Он тащил меня так, будто самое главное было быстрей утащить меня. Будто все дело было только во мне. А Люба смотрела нам вслед и улыбалась.
И я не вытерпел и крикнул:
— Помылись — закройте душ!
Дяди Жорины пальцы сжали мою руку так, что я запрыгал на одной ноге и навалился на его руку грудью.
— Прибью я тебя когда-нибудь, Тимка, — вполголоса пообещал он. — Ей-богу!
— А чего она? — буркнул я. — Вы так ей сами ничего не смогли ответить.
— Глупый ты, Тимка, — сказал он. — Ничегошеньки-то ты не понимаешь. Стричься мне пора. Видал, какие волосы отросли?
Я посмотрел: никакие у него особенные волосы не отросли. Нормальные волосы. Еще целый месяц терпеть можно.
— Завтра после полетов иду стричься, — сообщил он. — Хватит.
Чего он вдруг придумал с этой стрижкой? Будто я не понимаю ничего. И не вижу. За несмышленыша меня принимает. Мне так обидно сделалось, что я и в комнату к нему не хотел заходить. Он меня сам затащил.
— Идем, идем, — засмеялся он. — Покажу что-то.
Принц Гамлет полетел в угол вместе с двугорбым верблюдом, бабой-ягой и пожарным в каске.
Со стены, из деревянной рамки с треснутым в уголке стеклом, смотрел на меня человек с чапаевскими усами и кубиками в петлицах. Он смотрел на меня спокойно и строго, будто хотел о чем-то спросить.
Дядя Жора вытащил из-под койки чемодан, достал потертую дерматиновую папку, полистал в ней бумаги.
— Вот все, что у меня осталось от отца, — сказал он и тоже посмотрел на портрет в деревянной рамке.
Мы сидели на провисающей пружинной койке, и я разглядывал желтые листки со схемами, набросками и цифрами.
— Как-то я показал это специалисту, — сказал дядя Жора. — Он высказал предположение, что в этих листках содержится ключ ко всей пропавшей рукописи. Здесь — расчеты, там была теоретическая часть.
— А вдруг здесь тот самый махолет, который будет держать человека в воздухе? — прошептал я.
— Все на свете — вдруг, — сказал дядя Жора. — Я вдруг летчиком стал. А мог бы вдруг сделаться скульптором. Из меня неплохой бы скульптор получился. Не то что летчик.
Он поднял с пола липовую чурку, на которой я обычно сидел под окном, повертел ее в руке.
— Попробую-ка я ее портрет вырезать. А?
— Кого — ее? — нахмурился я.
— Любин. Видал, какие глаза у нее?
— Чего глаза? Самые обыкновенные.
— Такие глаза Брюллов любил, — сказал дядя Жора. — Ты когда-нибудь замечал, как выписаны глаза на полотнах Брюллова?
Я понятия не имел, как выписаны глаза на полотнах Брюллова. Да и при чем тут глаза? Я совершенно не понимал дядю Жору. Я просто удивлялся ему. Перед ним лежит папка его отца с бумагами, в бумагах, быть может, скрыта тайна настоящего махающего крыла, а он про глаза!
Он заметил, что я надулся. И ни с того ни с сего опять заулыбался. Пряча папку обратно в чемодан, сказал:
— Быть тебе, Тимка, конструктором и не бывать тебе никогда художником. Это, наверно, один Леонардо да Винчи мог быть сразу и тем, и другим. А папку… Что ж, подрастешь — подарю тебе эту папку. Она для меня только память. А ты, глядишь, и вправду поднимешься в воздух на пристяжных крыльях.
Глава девятая. Птицы не умирают
Как умирают птицы? И куда они деваются после смерти? Я ни разу не видел на острове ни одного дохлого воробья и ни одной дохлой чайки. Может, они куда-то улетают перед смертью?
— Коты их сжирают, вот куда они деваются, — сказал Эдька.
— Такие, как Альфред, — возразил я. — Да?
Большущего рыжего кота Альфреда, который жил в офицерской столовой, Параня Цитрамоновна называла «тигрой». «Кыш отседа, тигра окаянная!» — кричала она, когда жирный Альфред забредал в холостяцкую гостиницу. Параня Цитрамоновна не терпела ленивых. А ленивее кота Альфреда не было никого на свете.
Как-то весной мы с Эдькой возвращались из школы. Лед стоял крепкий, и мы еще не перебрались жить на время, пока вскроется река, в Калининский поселок. Мы всегда до последнего момента оттягивали это переселение. Дорога от реки выходила прямо к офицерской столовой. В других местах уже было не пройти, а здесь еще ходили.
У помойки, недалеко от столовой, сидела на задних лапах и лакомилась отбросами крыса Муська. Солнце грело вовсю. Вокруг текло и капало. А Муська сидела на сухой щепке и проворно двигала у рта короткими передними лапами.
Крысу Муську мы знали давно. Она частенько заявлялась к помойке из Дома офицеров, где обитала под полом в мастерской пошива верхней одежды. Мастерская занимала комнатушку рядом с Любиной парикмахерской. В мастерской работал закройщик Юхан Паю, который носил очки в железной оправе и мятые брюки на засаленных подтяжках. Шил Юхан Паю, сидя на длинном столе посреди комнаты. Он говорил, что у него мерзнут нота. Но на самом деле Лаюшка, как его звали офицеры, боялся нахальной крысы Муськи.
Наша давнишняя знакомая крыса Муська сидела у помойки и обедала. А от кухни, прижимаясь к почерневшему льду, крался рыжий кот Альфред. Он подбирался к своей добыче, как истинная тигра. Он был раза в четыре больше Муськи.
Муська сидела к коту боком и добросовестно работала челюстями. Метрах в двух от добычи Альфред замер. Мы ждали молниеносного броска и короткой схватки. Но броска не последовало. Окаянная тигра лениво потянулся и, брезгливо отряхивая от мокрели лапы, побрел обратно к столовой.
Понятно, что такой кот, как Альфред, не поймал за свою жизнь ни одной живой птицы и вряд ли позарился на дохлую. Остальные коты у нас на острове не очень отличались от Альфреда. Мне вообще казалось, что они все или его родственники, или даже дети.
— Как же все-таки умирают птицы? — недоумевал я. — Куда они деваются? Ведь если мы не достанем птичьего крыла, то о махолете и думать нечего.
— Давайте чайку пристрелим, — предложил Эдька. — Чего нам.
Но рассудительный Кит сказал:
— В чайку нельзя стрелять. В птиц вообще нельзя стрелять. Только совсем худой человек стреляет в птиц.
— Ух, и до чего же ты умный! — перекривился Эдька. — Тебе самому не противно от того, что ты такой умный?
Мы сидели около заброшенной бани на окраине Сопушков. Внизу журчала речушка. В бане уже давно никто не мылся, потому что в ней подгнила одна стена и прохудилась крыша. Но в предбаннике крыша была еще надежная, и мы частенько собирались под ней для обсуждения всяких вопросов.
— Укокошим одну чаечку, и порядок, — сказал Эдька. — Чего мы его слушать будем? Он нам наговорит тут.
— В чайку нельзя стрелять, — упрямо повторил Кит.
— Чего ты забубнил-то? — взорвался Эдька. — Укокошим, и все!
— Может, одну и правда ничего, — сказал я. — Мы же не просто так. Одну, наверно, можно.
— Ни одной нельзя, — сказал Кит. — Птиц потому и нет дохлых, что они не умирают.
— Что?! — заорал Эдька. — Хо-хо! Видали такого!
— Не умирают, — повторил Кит. — Мне бабушка говорила.
Кит по-турецки сидел на траве и легонько тер ладонями колени, словно катал на них хлебные шарики. Бабушка была для Китки высшим авторитетом. Бабушка и книги. Если он что-нибудь вычитал из книг или узнал от своей прабабушки, спорить с ним было бесполезно.
— Птица солнце на крыльях приносит, — сказал Кит. — Убьешь птицу — солнце убьешь. Ночь тогда все время будет, мороз будет. Никто не может солнце убить, даже последний фашист не может солнце убить.
Он покачивался и катал на коленях шарики.
— Знаешь что?! — закричал Эдька. — Пошел ты… Чего ты за нами таскаешься? Пережиток несчастный! А если нам птицу нужно?
— Птицу? — спросил Кит.
— Нет, бегемота в купальнике! — завопил Эдька.
— Можно у нас во дворе курицу поймать, — как ни в чем не бывало сказал Кит. — Она тоже птица.
Тут даже я не выдержал.
— Как курица, ты можешь сам летать, — сказал я. — Формалист ты. Заладил свое: нельзя и нельзя. Для науки даже собакой жертвуют. А она лучший друг человека.