Изменить стиль страницы

— Вот посмотри, Кукса, как твой Котушка будет делать турчики с пируэтами.— И Сергей Павлович, громадный, тяжёлый Сергей Павлович, начинал делать «пируэты» или имитировать балерин «на пальчиках», совсем как необъятный Варламов (поэтому я и называл его «Варламушкой»). Сергей Павлович по утрам долго не мог встать с постели, а когда подымался наконец, то ещё дольше не начинал одеваться и долго ходил по комнате в мягких войлочных туфлях и в длинных, до колен, сорочках, привезенных им ещё из России. В таком виде Сергей Павлович обычно и танцевал.

— Ну, что ж тебе ещё показать? Хочешь посмотреть, как твой Котушка будет теперь делать твои вариации?

И Сергей Павлович начинал мои «вариации», натыкался на шкафы, на столы, на кресла — всё с громом летело на него. Смотреть на эти балетные «экзерсисы» Дягилева было для меня просто физическим наслаждением. Я хохотал от всей души, глядя на его танцующую фигуру, и в то же время умилялся, зная, что Сергей Павлович «танцует» для меня, для того чтобы развеселить меня, заставить меня улыбнуться.

У моего «Котушки» было много имён,— может быть, из всех имен, какие я ему давал, больше всего подходило к нему «Отеллушка».

Дягилев ревновал меня решительно ко всем и ко всему: к моей киевской графине, детской любви-мечте, отделённой от меня многими границами, к танцовщицам из кордебалета, к моим партнёршам, к случайным встречам, к своим друзьям, даже к моим сценическим успехам. Дягилев всегда требовал себе всего человека и взамен готов был осыпать его всем, дать ему всё, но при непременном условии, чтобы это всё исходило от него, чтобы всё давалось им или через него, а не помимо него, чтобы всё было связано с ним. Тираническая ревность была в природе Дягилева: она распространялась на всех людей, с которыми он входил в какие бы то ни было отношения, но вырастала до невероятных размеров в отношении тех, кто ему был близок и дорог. Я был когда-то рабом Её, и раскрепощение от неё было трудным, кровным, на него ушли годы, но теперь, до поры до времени, она перестала для меня существовать, перестала владычествовать моей мечтой, а Сергей Павлович продолжал ревновать, подозревал, что я нарушаю слово и пишу ей. Он устраивал мне сцены ревности по поводу моих предполагаемых увлечений, постоянно боясь, что я уйду от него. Соблазнов у меня было много: и многие танцовщицы нашей труппы, и многие женщины, особенно женщины-поклонницы в театре и за пределами театра, смущали, волновали и мучили моё воображение — но только смущали, только волновали и мучили. Когда в нашу труппу поступила новая танцовщица и мы начали вместе с нею учиться, Сергей Павлович дал было уже такой приказ режиссёру Григорьеву: «Выгнать танцовщицу — зачем она кокетничает с Лифарем». Больше всего заботясь о моей артистической карьере и мечтая о том, чтобы я танцевал с лучшими звездами-танцовщицами, Дягилев приглашал их для меня и хотел, чтобы они оценили своего «гениального» партнёра, но когда они выказывали мне знаки внимания уже от себя лично или, как Дягилеву казалось, лично, вне сцены, он хмурился, сердился и готов был с ними сейчас же рассориться и расстаться... Введя меня в круг своих друзей, заботясь о моих хороших отношениях с ними, Сергей Павлович начинал мрачнеть, когда ему казалось, что они или слишком внимательны ко мне, или хотят своим влиянием парализовать его влияние, отдалить меня от него и, помогая мне стать более самостоятельным, сделать его для меня ненужным или менее нужным... ещё более противоречия было в отношении к моим сценическим успехам: Сергей Павлович больше всех способствовал им и больше всех радовался моим триумфам и Сергей же Павлович ревновал меня к сцене, ревновал к тому, что я давал на сцене свое, то, что не от него получил. Были и настоящие бурные «сцены», которые мне устраивал мой «Отеллушка», и первая такая сцена произошла вскоре после нашего отъезда из Англии. Дягилев показывал мне север Италии — Стрезу, итальянские озёра, и мы на несколько дней поселились на озере Комо, на Villa d'Este. 1925 год был редко счастливым и благополучным в жизни Сергея Павловича, и после блестящего во всех отношениях лондонского сезона он находился всё время в особенно радостном, бодром подъёме, постоянно бывал умилён и растроган и дарил мне столько ласки, заботы, что наша жизнь на идиллическом Комо под ласковым и каким-то безмятежным легко синим небом севера Италии была действительно настоящей идиллией. И эта идиллия едва не была сдута ничтожнейшим событием. По соседству с нами в Черноббио жили Д., и раз красавица Д. пригласила Сергея Павловича и меня обедать. За столом она разговаривала с Сергеем Павловичем, но смотрела больше на меня и обращалась ко мне с особенной ласковой внимательностью. Я вижу, что благодушный вначале Сергей Павлович начинает нервничать и уже едва сдерживает себя. После обеда наша красавица предлагает покататься на лодке по озеру Комо. Сергей Павлович, суеверно, до смерти боявшийся воды, отказался:

—Нет, вы уж покатайтесь вдвоем с Сергеем, а я пойду домой.

Мы очень мило катаемся полчаса, мило болтаем. В восторге от прекрасных берегов Комо, в восторге от красоты моей собеседницы, с которой я могу говорить по-русски (это удовольствие мне редко выпадало, и я, плохо владея иностранными языками, часто бывал обречён на молчание), я забываю о мгновенной мрачности Сергея Павловича, провожаю Д. и в самом беспечном и прекрасном настроении иду к себе в отель. Подымаюсь по лестнице, хочу войти в комнату Сергея Павловича — консьерж останавливает меня:

—Monsieur Diaghilew est parti et vous a fait dire que vous pouvez passer ici toutes vos vacances [Господин Дягилев уехал и велел сказать вам, что вы можете провести здесь все ваши каникулы – фр.].

Я бросаюсь в его комнату — ни Сергея Павловича, ни его вещей. Дягилев исчез. Куда? Куда мог поехать Сергей Павлович, кроме Милана? Я бросаю вещи в чемодан, мчусь в Милан, в гостиницу, в которой обычно останавливался Сергей Павлович.

—Monsieur Diaghilew?

—Monsieur Diaghilew vient d'arriver, il у a 10 minutes [Господин Дягилев десять минут как приехал – фр.].

Мне нетрудно было успокоить Сергея Павловича — так мало в мыслях у меня было желания сделать неприятность ему,— самый мой поспешный приезд сказал ему всё; он уже начинал бояться, что толкнул меня своим отъездом к Д., и раскаивался в том, что уехал... Сколько подобных сцен было за четыре года!

В холостяке Дягилеве была какая-то семейственность и тяга к семейной жизни. Он всегда мечтал о своём доме — вечный странник об оседлости! Первое же разочарование в этом направлении постигло Дягилева в 1925 году, когда я отказался выпить на «ты» с его другом Б. К., несмотря на его просьбу.

Я был неразрывно связан с Дягилевым тысячами нитей, и едва ли не самой прочной и прекрасной было искусство, служение искусству, театр. Мы служили религиозно театру и жили театром. Перед спектаклем Сергей Павлович постоянно бывал приподнят и взволнован — но без всякой суеты:

— Серёжа, сегодня у нас почётные гости: в зале Рахманинов, в ложе Бриан, в первом ряду принцесса Полиньяк и виконтесса де Ноай, в третьем ряду Руше. Не подведи!.. Постарайся, голубчик, покажи себя, не ударь лицом в грязь.

Коко Шанель и Мися Серт, конечно, уже в зале и делятся своими впечатлениями от репетиции накануне. Посторонних на сцену не пускают, и всё же там много народу, «своих»: тут и Стравинский, и Прокофьев, и Жан Кокто, и Пикассо, и Поль Валери, и Тристан Бернар. Та же картина в Лондоне, меняются только имена: «В зале Бернард Шоу, леди Кюнар... Леди Элеонора хочет присутствовать за кулисами — можешь оставить. ...Тебя хочет видеть Маркони. Вот Шаляпин и Павлова...»

Высочайших особ обыкновенно встречали главные артисты у их ложи; иногда подносились цветы. Особо почетных гостей Сергей Павлович встречал и в антрактах представлял им нас, первых артистов. Записки, приглашения, цветы, просьбы о фотографиях, об автографах, вопросы в уборных после спектаклей, вопросы, которые полупонимаешь и на которые часто отвечаешь невпопад,— ещё не рассеялся рамповый туман, ещё не прошло то нежитейское состояние, в котором находился на сцене,— ужины, речи...