Изменить стиль страницы

Плывет к берегу, торопится, головенкой вертит, успеет ли до следующей волны?

Успел.

Между коричневыми телами котиков там и сям чайки. Бродят между тюленей, выклевывают червяков, подбирают гниль, всякую всячину.

Заметила одна чайка: надо мной трава шевелится. Взлетела — и ко мне. Крылья растопырила, повисла в воздухе.

Кричит без умолку.

За ней — вторая. Вопят истошными голосами, пикируют на меня, вот-вот клюнут.

Забеспокоились и котики: кто спал — глаза открыл, кто бодрствовал — нос кверху поднял, принюхиваются, озираются. Кое-кто на всякий случай к воде поближе переполз.

Я рюкзак за спину и через траву, пригибаясь, на сопку — подальше от зверей, от тревоги.

Шел я поверху и снова увидел внизу среди огромных, упавших на лайду валунов желтые тела.

«Дай-ка подкрадусь к ним поближе!»

Подумал и начал спускаться.

Склон кончился. Трава уже выше головы. Под ногами песок. Вдруг прямо перед моим носом из травы — серая круглая громадина — валун. Подобрался я к нему, спрятался, стал потихоньку спину разгибать. Поднял голову и… очутился лицом к лицу с огромным сивучем. Стоим мы с ним по обе стороны камня и смотрим друг на друга.

Сивуч то и дело поводил шеей, и от этого у него под шкурой переливался жир. Видел он плохо, но чуял опасность, принюхивался и старался понять: откуда этот незнакомый тревожный запах?

А я стоял не шевелясь. Зверь смотрел на меня мутными глазами, недоумевая: камень я или что-то живое?

Не выдержав, я моргнул. Сивуч заметил это и, издав хриплый рев, круто повалился на бок. Качнулся и задрожал желтый бок, вылетел из-под ластов песок. Раскачиваясь из стороны в сторону, зверь вскачь помчался к воде. По пути врезался в груду других сивучей. Те, как по команде, вскочили и, тревожно трубя, обрушились в воду. Пенная волна выхлестнула на берег!

То ныряя, то показываясь, великаны поплыли прочь.

Стало смеркаться — надо было искать место для ночлега.

В одном месте над лайдой нависала скала. На плоскую ее вершину ветер нанес земли, на земле выросла трава. К скале то и дело с криками подлетали маленькие черные птицы с красными широкими носами — топорики.

Я положил под скалой рюкзак, достал спальный мешок, забрался в него с головой и долго лежал согреваясь. Ветер дул не переставая, острые песчинки, пролетая, царапали мешок.

Потом я заснул и даже не слышал, как ночью шел дождь.

Проснулся рано, стряхнул с мешка воду, подумал: «В вагончике-то тепло!» Сразу захотелось назад, к Чугункову, к Юре, к чайнику, весело поющему на плите.

Нельзя, надо идти.

Обратно шел быстро. Перевалив через скалу-непропуск, снова вышел на пляж.

В стороне от воды в неглубокой воронке лежал котик. Шкура на боку облезла, рой мух. Котик лежал прямо на пути, и я решил не сворачивать.

Зверь забеспокоился только тогда, когда я оказался совсем рядом. Ветер относил мой запах в сторону, и поэтому котик не понял, кто приближается. Он вытянул навстречу мне узкую, с повисшими усами морду и глухо рявкнул. Потом завозился, пытаясь выбраться из воронки. Слепые глаза тщетно старались разглядеть — кто перед ним? Мне стало жалко его, и я остановился. Моя неподвижность обманула животное. Котик, шумно вздохнув, улегся снова.

Прошумели крылья. На песок села чайка. Она покосилась на меня красным нахальным глазом, соскочила в воронку и, сунув клюв под зверя, вырвала из живота его клок шерсти. Поклевав, птица лениво взмахнула крыльями и полетела прочь.

Я сделал осторожно шаг назад. Котик вздрогнул во сне. «Это его последнее лето», — подумалось мне.

В селении меня ждали плохие новости: катера на Арий Камень не собирались.

Приходил Кирюха. Он садился на стуле в углу, мял в руках полосатую шапочку и, пряча глаза, говорил:

— И сегодня никак. Завтра пойдем…

Мне не давали покоя вопросы: кто он? Как попал на остров?

— Кирилл, ты давно здесь, на Беринге?

— Второй год.

— Где работаешь?

— На звероферме. Плотником.

— Родом-то откуда?

Я расспрашивал, словно клещами вытягивал. Он рассказал.

Родился в Донбассе. Шахтерские поселки стоят там густо, один кончается начинается другой, садики лепятся забор к забору, курятники и гаражи лезут друг на друга. По вечерам на скамеечки у калиток рассаживаются, как на смотрины, старухи.

— А какая была тут степь… — вздыхали они. — Выйдешь, бывало, медом пахнет. Суслики пересвистываются. А теперь?..

Прямо над домом, загораживая солнце, нависала рыжая остроконечная вершина террикона. Когда со стороны Донца дул ветер, красная пыль тонким слоем покрывала подоконник, стол, чашки на столе.

Учился Кирюха плохо, школу не кончил, немного поработал шофером.

Потом началась служба в армии. Служил он в авиации на аэродромах, шоферил, работу любил за то, что в ней было много воздуха, много простора, много ветра. Аэродром, степь до горизонта, пыльные грунтовые дороги, свободные минуты в кабине или на ватнике у колеса КрАЗа, высоченного и теплого, нагретого за день солнцем.

Любил, свернув с дороги в степь, лежать, прикрыв пилоткой глаза, и бездумно смотреть в небо, высокое и прозрачное. Рядом приемничек: биг-да-биг-да-да…

Однажды зимой их часть перебросили на север, морозы завернули до сорока, с ветром, и это уже было настоящим адом. Он обморозил кожу на щеках и ноготь на большом пальце ноги. Мороз огнем бил через прошитые валенки. Спасались так: пригнав бензозаправщик на летное поле, просили спецмашину, прогревающую моторы, дать тепла. Шофер позволял протянуть к себе рукав, врубал мотор, и в кабину густым потоком врывалась жара — сбрасывали гимнастерки и сидели на диванчике полуголые, липкие от пота, глупея от тепла и блаженства.

Так и промелькнула его служба: ночные выезды, караул, степное, безмерной высоты небо, зимние холода и одуряющая жара в кабине.

Самое интересное, что шофером он не стал, наоборот, появилось отвращение к машинам. Кончилась служба — подался на Дальний Восток. Был рыбаком, брал сайру у Южно-Курильской гряды. И опять во всем лове нравилась мелочь, пустяк, картина: свешенные за борт, пылают синие люстры, снизу из черных глубин клубится, поднимается наверх к манящему свету серебристая сайра, вот уже зарябила у борта вода, переключили люстры — вспыхнул алый пламень красных ламп, шарахнулась, села в кошель рыба… Эту игру цвета только и запомнил. Проплавал сезон, подался на Камчатку в геологоразведочную партию. Чуть не утопил вездеход — переходили вброд речку, взял левее, не так, как командовал инженер, уже побывавший в этих местах. Уехал на Командоры — захотелось посмотреть самый край земли, шоферское свое умение скрыл, назвался разнорабочим, пожалели, взяли на ферму — обучили плотничать. Чинил клетки, натягивал порванные сетки, насаживал на гвозди алюминиевые звенящие тарелки-пойлушки…

— Прижился бы ты тут… Семья есть?

— Откуда…

Наконец, прибежав однажды утром, он выпалил:

— Дали отгул — два дня. Быстрее — пошли!

К морю мы спустились у памятников командору. Памятников Берингу на острове было три: в разное время кому-нибудь приходила в голову мысль увековечить имя мореплавателя. Возникновение этой мысли вполне объяснимо — в печати появлялась очередная публикация, человек, побывавший на месте гибели, писал, что, кроме старого покосившегося креста, там ничего нет, на Большой земле изготавливался монумент (в двух случаях — надгробие с обелиском и плитой, окруженное цепями, в одном — скромная колонна, увенчанная бюстом), его грузили на корабль и доставляли в бухту Никольскую. Только тут сопровождающие монумент узнавали, что от Никольского до места смерти командора еще добрых полсотни километров — без дорог, по тундре… Как доставить туда многопудовое надгробие? И каждый раз решение было простейшим: устанавливали монумент тут же, на берегу. Так получилось это скопление чугуна и гранита.

Мимо школы, мимо причала спустились к воде и, обогнув мыс, побрели вдоль берега. Тропинка удалилась от океана, под ногами зачавкал мох, перебрались через ручей, попали в заросли борщевика. Сочная высокая широколистная трава. На взгорках карликовая рябина — листья мелкие, а ягоды обычные, крупные, алые, как капли крови в траве. Часа через три вышли к юрташке — полузаваленному дерном сарайчику. Кирюха развел костер, вскрыл ножом консервную банку, я достал флягу с холодным чаем…